«А черт возьми это все! – подумал он вдруг в припадке
неистощимой злобы. – Ну началось, так и началось, черт с ней и с новою жизнию!
Как это, господи, глупо!.. А сколько я налгал и наподличал сегодня! Как мерзко
лебезил и заигрывал давеча с сквернейшим Ильей Петровичем! А впрочем, вздор и
это! Наплевать мне на них на всех, да и на то, что я лебезил и заигрывал!
Совсем не то! Совсем не то!..»
Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и
чрезвычайно простой вопрос разом сбил его с толку и горько его изумил:
«Если действительно все это дело сделано было сознательно, а
не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то
каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что
тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое
дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то,
вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
Да, это так; это все так. Он, впрочем, это и прежде знал, и
совсем это не новый вопрос для него; и когда ночью решено было в воду кинуть,
то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так тому и
следует быть, как будто иначе и быть невозможно… Да, он это все знал и все
помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено, в ту самую минуту, когда
он над сундуком сидел и футляры из него таскал… А ведь так!..
«Это оттого, что я очень болен, – угрюмо решил он наконец, –
я сам измучил и истерзал себя, и сам не знаю, что делаю… И вчера, и третьего
дня, и все это время терзал себя… Выздоровлю и… не буду терзать себя… А ну как
совсем и не выздоровлю? Господи! Как это мне все надоело!..» Он шел не
останавливаясь. Ему ужасно хотелось как-нибудь рассеяться, но он не знал, что
сделать и что предпринять. Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им все
более и более почти с каждой минутой: это было какое-то бесконечное, почти
физическое, отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное,
ненавистное. Ему гадки были все встречные, – гадки были их лица, походка,
движения. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы
кто-нибудь с ним заговорил…
Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы,
на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, – подумал
он. – Что это, да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как
тогда… А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел, да сюда
зашел? Все равно; сказал я… третьего дня… что к нему после того на другой день
пойду, ну что ж, и пойду! Будто уж я и не могу теперь зайти…»
Он поднялся к Разумихину в пятый этаж.
Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался,
писал, и сам ему отпер. Месяца четыре, как они не видались. Разумихин сидел у
себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный,
небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.
– Что ты? – закричал он, осматривая с ног до головы
вошедшего товарища; затем помолчал и присвистнул.
– Неужели уж так плохо? Да ты, брат, нашего брата
перещеголял, – прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. – Да садись же,
устал небось! – и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был
еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен.
– Да ты серьезно болен, знаешь ты это? – Он стал щупать его
пульс; Раскольников вырвал руку.
– Не надо, – сказал он, – я пришел… вот что: у меня уроков
никаких… я хотел было… впрочем, мне совсем не надо уроков…
– А знаешь что? Ведь ты бредишь! – заметил наблюдавший его
пристально Разумихин.
– Нет, не брежу… – Раскольников встал с дивана. Подымаясь к
Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись
должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего
менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в
целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя
самого, только что переступил порог Разумихина.
– Прощай! – сказал он вдруг и пошел к двери.
– Да ты постой, постой, чудак!
– Не надо!.. – повторил тот, опять вырывая руку.
– Так на кой черт ты пришел после этого! Очумел ты, что ли?
Ведь это… почти обидно. Я так не пущу.
– Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя,
никого не знаю, кто бы помог… начать… потому что ты всех их добрее, то есть
умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь,
совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте
меня в покое!
– Да постой на минутку, трубочист! Совсем сумасшедший! По
мне ведь как хочешь. Видишь ли: уроков и у меня нет, да и наплевать, а есть на
Толкучем книгопродавец Херувимов, это уж сам в своем роде урок. Я его теперь на
пять купеческих уроков не променяю. Он этакие изданьица делает и естественнонаучные
книжонки выпускает, – да как расходятся-то! Одни заглавия чего стоят! Вот ты
всегда утверждал, что я глуп, ей-богу, брат, есть глупее меня! Теперь в
направление тоже полез; сам ни бельмеса не чувствует, ну а я, разумеется,
поощряю. Вот тут два с лишком листа немецкого текста, – по-моему, глупейшего
шарлатанства: одним словом, рассматривается, человек ли женщина или не человек?
Ну и, разумеется, торжественно доказывается, что человек. Херувимов это по
части женского вопроса готовит; я перевожу; растянет он эти два с половиной
листа листов на шесть, присочиним пышнейшее заглавие в полстраницы и пустим по
полтиннику. Сойдет! За перевод мне по шести целковых с листа, значит, за все
рублей пятнадцать достанется, и шесть рублей взял я вперед. Кончим это, начнем
об китах переводить, потом из второй части «Confessions»
[25]
какие-то
скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то сказал,
что будто бы Руссо в своем роде Радищев. Я, разумеется, не противоречу, черт с
ним! Ну хочешь второй лист «Человек ли женщина?» переводить? Коли хочешь, так
бери сейчас текст, перьев бери, бумаги – все это казенное – и бери три рубля:
так как я за весь перевод вперед взял, за первый и за второй лист, то, стало
быть, три рубля прямо на твой пай и придутся. А кончишь лист – еще три целковых
получишь. Да вот что еще, пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей
стороны. Напротив, только что ты вошел, я уж и рассчитал, чем ты мне будешь
полезен. Во-первых, я в орфографии плох, во-вторых, в немецком иногда просто
швах, так что все больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого
еще лучше выходит. Ну, а кто его знает, может быть, оно и не лучше, а хуже
выходит… Берешь или нет?
Раскольников молча взял немецкие листки статьи, взял три
рубля и, не сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед.
Но, дойдя уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился, поднялся опять к
Разумихину и, положив на стол и немецкие листы и три рубля, опять-таки ни слова
не говоря, пошел вон.