— Я не знаю, в каком вы смысле… Я, конечно, не для того,
чтоб вас дразнить, и, поверьте, что в бога верую; но все эти тайны давно
открыты умом, а что еще не открыто, то будет открыто все, совершенно наверно и,
может быть, в самый короткий срок. Ботаника совершенно знает, как растет
дерево, физиолог и анатом знают даже, почему поет птица, или скоро узнают, а
что до звезд, то они не только все сосчитаны, но всякое движение их вычислено с
самою минутною точностью, так что можно предсказать, даже за тысячу лет вперед,
минута в минуту, появление какой-нибудь кометы… а теперь так даже и состав
отдаленнейших звезд стал известен. Вы возьмите микроскоп — это такое стекло
увеличительное, что увеличивает предметы в мильон раз, — и рассмотрите в него
каплю воды, и вы увидите там целый новый мир, целую жизнь живых существ, а
между тем это тоже была тайна, а вот открыли же.
— Слышал я про это, голубчик, неоднократно слышал от людей.
Что говорить, дело великое и славное; все предано человеку волею божиею;
недаром бог вдунул в него дыхание жизни: «Живи и познай».
— Ну, это — общие места. Однако вы — не враг науки, не
клерикал? То есть я не знаю, поймете ли вы…
— Нет, голубчик, сызмлада науку почитал, и хоть сам не
смыслен, но на то не ропщу: не мне, так другому досталось. Оно тем, может, и
лучше, потому что всякому свое. Потому, друг милый, что не всякому и наука
впрок. Все-то невоздержны, всякий-то хочет всю вселенну удивить, а я-то, может,
и пуще всех, коли б был искусен. А будучи теперь весьма не искусен, как могу
превозноситься, когда сам ничего не знаю? Ты же млад и востер, и таков удел
тебе вышел, ты и учись. Все познай, чтобы, когда повстречаешь безбожника али
озорника, чтоб ты мог перед ним ответить, а он чтоб тебя неистовыми словесами
не забросал и мысли твои незрелые чтобы не смутил. А стекло это я еще и не так
давно видел.
Он перевел дух и вздохнул. Решительно, я доставил ему
чрезвычайное удовольствие моим приходом. Жажда сообщительности была
болезненная. Кроме того, я решительно не ошибусь, утверждая, что он смотрел на
меня минутами с какою-то необыкновенною даже любовью: он ласкательно клал
ладонь на мою руку, гладил меня по плечу… ну, а минутами, надо признаться,
совсем как бы забывал обо мне, точно один сидел, и хотя с жаром продолжал
говорить, но как бы куда-то на воздух.
— Есть, друг, — продолжал он, — в Геннадиевой пустыни один
великого ума человек. Роду он благородного, и чином подполковник, и великое
богатство имеет. В мире живши, обязаться браком не захотел; заключился же от
свету вот уже десятый год, возлюбив тихие и безмолвные пристанища и чувства
свои от мирских сует успокоив. Соблюдает весь устав монастырский, а постричься
не хочет. И книг, друг мой, у него столько, что я и не видывал еще столько ни у
кого, — сам говорил мне, что на восемь тысяч рублей. Петром Валерьянычем звать.
Много он меня в разное время поучал, а любил я его слушать чрезмерно. Говорю
это я ему раз: «Как это вы, сударь, да при таком великом вашем уме и проживая
вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли
своей, — как это вы честного пострижения не примете, чтоб уж быть еще
совершеннее?» А он мне на то: «Что ты, старик, об уме моем говоришь; а может,
ум мой меня же заполонил, а не я его остепенил. И что о послушании моем
рассуждаешь: может, я давно уже меру себе потерял. И что об отсечении воли моей
толкуешь? Я вот денег моих сей же час решусь, и чины отдам, и кавалерию всю сей
же час на стол сложу, а от трубки табаку, вот уже десятый год бьюсь, отстать не
могу. Какой же я после этого инок, и какое же отсечение воли во мне
прославляешь?» И удивился я тогда смирению сему. Ну так вот, прошлого лета, в
Петровки, зашел я опять в ту пустынь — привел господь — и вижу, в келии его
стоит эта самая вещь — микроскоп, — за большие деньги из-за границы выписал.
«Постой, говорит, старик, покажу я тебе дело удивительное, потому ты сего еще
никогда не видывал. Видишь каплю воды, как слеза чиста, ну так посмотри, что в
ней есть, и увидишь, что механики скоро все тайны божии разыщут, ни одной нам с
тобой не оставят», — так и сказал это, запомнил я. А я в этот микроскоп, еще
тридцать пять лет перед тем, смотрел у Александра Владимировича Малгасова,
господина нашего, дядюшки Андрея Петровичева по матери, от которого вотчина и
отошла потом, по смерти его, к Андрею Петровичу. Барин был важный, большой
генерал, и большую псовую охоту содержал, и я многие годы при нем выжил тогда в
ловчих. Вот тогда и поставил он тоже этот микроскоп, тоже привез с собой, и
повелел всей дворне одному за другим подходить, как мужскому, так и женскому
полу, и смотреть, и тоже показывали блоху и вошь, и конец иголки, и волосок, и
каплю воды. И уж потеха была: подходить боятся, да и барина боятся — вспыльчив
был. Одни так и смотреть-то не умеют, щурят глаз, а ничего не видят; другие
страшатся и кричат, а староста Савин Макаров глаза обеими руками закрыл, да и
кричит: «Что хошь со мной делайте — нейду!» Пустого смеху тут много вышло.
Петру Валерьянычу я, однако, не признался, что еще допреж сего, с лишком
тридцать пять лет тому, это самое чудо видел, потому вижу от великого
удовольствия показывает человек, и стал я, напротив, дивиться и ужасаться. Дал
он мне срок и спрашивает: «Ну, что, старик, теперь скажешь?» А я восклонился и
говорю ему: «Рече господь: да будет свет, и бысть свет», а он вдруг мне на то:
«А не бысть ли тьма?» И так странно сказал сие, даже не усмехнулся. Удивился я
на него тогда, а он словно даже осердился, примолк.
— Просто-запросто ваш Петр Валерьяныч в монастыре ест кутью
и кладет поклоны, а в бога не верует, и вы под такую минуту попали — вот и все,
— сказал я, — и сверх того, человек довольно смешной: ведь уж, наверно, он раз
десять прежде того микроскоп видел, что ж он так с ума сошел в одиннадцатый-то
раз? Впечатлительность какая-то нервная… в монастыре выработал.
— Человек чистый и ума высокого, — внушительно произнес
старик, — и не безбожник он. В ем ума гущина, а сердце неспокойное. Таковых
людей очень много теперь пошло из господского и из ученого звания. И вот что
еще скажу: сам казнит себя человек. А ты их обходи и им не досаждай, а перед ночным
сном их поминай на молитве, ибо таковые бога ищут. Ты молишься ли перед
сном-то?
— Нет, считаю это пустою обрядностью. Я должен вам, впрочем,
признаться, что мне ваш Петр Валерьяныч нравится: не сено по крайней мере, а
все же человек, несколько похожий на одного близкого нам обоим человечка,
которого мы оба знаем.
Старик обратил внимание лишь на первую фразу моего ответа:
— Напрасно, друг, не молишься; хорошо оно, сердцу весело, и
пред сном, и восстав от сна, и пробудись в ночи. Это я тебе скажу. Летом же, в
июле месяце, поспешали мы в Богородский монастырь к празднику. Чем ближе
подходили к месту, тем пуще приставал народ, и сошлось наконец нас чуть не два
ста человек, все спешивших лобызать святые и целокупные мощи великих обоих
чудотворцев Аникия и Григория. Заночевали, брате, мы в поле, и проснулся я
заутра рано, еще все спали, и даже солнышко из-за леса не выглянуло.
Восклонился я, милый, главой, обвел кругом взор и вздохнул: красота везде
неизреченная! Тихо все, воздух легкий; травка растет — расти, травка божия,
птичка поет — пой, птичка божия, ребеночек у женщины на руках пискнул — господь
с тобой, маленький человечек, расти на счастье, младенчик! И вот точно я в
первый раз тогда, с самой жизни моей, все сие в себе заключил… Склонился я опять,
заснул таково легко. Хорошо на свете, милый! Я вот, кабы полегчало, опять бы по
весне пошел. А что тайна, то оно тем даже и лучше; страшно оно сердцу и дивно;
и страх сей к веселию сердца: «Все в тебе, господи, и я сам в тебе и приими
меня!» Не ропщи, вьюнош: тем еще прекрасней оно, что тайна, — прибавил он
умиленно.