Он не шевельнулся, меня увидев, но пристально и молча глядел
на меня, так же как я на него, с тою разницею, что я глядел с непомерным
удивлением, а он без малейшего. Напротив, как бы рассмотрев меня всего, до
последней черты, в эти пять или десять секунд молчания, он вдруг улыбнулся и
даже тихо и неслышно засмеялся, и хоть смех прошел скоро, но светлый, веселый
след его остался в его лице и, главное, в глазах, очень голубых, лучистых,
больших, но с опустившимися и припухшими от старости веками, и окруженных
бесчисленными крошечными морщинками. Этот смех его всего более на меня
подействовал.
Я так думаю, что когда смеется человек, то в большинстве
случаев на него становится противно смотреть. Чаще всего в смехе людей
обнаруживается нечто пошлое, нечто как бы унижающее смеющегося, хотя сам
смеющийся почти всегда ничего не знает о впечатлении, которое производит. Точно
так же не знает, как и вообще все не знают, каково у них лицо, когда они спят.
У иного спящего лицо и во сне умное, а у другого, даже и умного, во сне лицо
становится очень глупым и потому смешным. Я не знаю, отчего это происходит: я
хочу только сказать, что смеющийся, как и спящий, большею частью ничего не
знает про свое лицо. Чрезвычайное множество людей не умеют совсем смеяться.
Впрочем, тут уметь нечего: это — дар, и его не выделаешь. Выделаешь разве лишь
тем, что перевоспитаешь себя, разовьешь себя к лучшему и поборешь дурные
инстинкты своего характера: тогда и смех такого человека, весьма вероятно, мог
бы перемениться к лучшему. Смехом иной человек себя совсем выдает, и вы вдруг
узнаете всю его подноготную. Даже бесспорно умный смех бывает иногда
отвратителен. Смех требует прежде всего искренности, а где в людях искренность?
Смех требует беззлобия, а люди всего чаще смеются злобно. Искренний и
беззлобный смех — это веселость, а где в людях в наш век веселость, и умеют ли
люди веселиться? (О веселости в наш век — это замечание Версилова, и я его
запомнил.) Веселость человека — это самая выдающая человека черта, с ногами и
руками. Иной характер долго не раскусите, а рассмеется человек как-нибудь очень
искренно, и весь характер его вдруг окажется как на ладони. Только с самым
высшим и с самым счастливым развитием человек умеет веселиться сообщительно, то
есть неотразимо и добродушно. Я не про умственное его развитие говорю, а про
характер, про целое человека. Итак: если захотите рассмотреть человека и узнать
его душу, то вникайте не в то, как он молчит, или как он говорит, или как он
плачет, или даже как он волнуется благороднейшими идеями, а высмотрите лучше
его, когда он смеется. Хорошо смеется человек — значит хороший человек.
Примечайте притом все оттенки: надо, например, чтобы смех человека ни в каком
случае не показался вам глупым, как бы ни был он весел и простодушен. Чуть
заметите малейшую черту глуповатости в смехе — значит несомненно тот человек
ограничен умом, хотя бы только и делал, что сыпал идеями. Если и не глуп его
смех, но сам человек, рассмеявшись, стал вдруг почему-то для вас смешным, хотя
бы даже немного, — то знайте, что в человеке том нет настоящего собственного
достоинства, по крайней мере вполне. Или, наконец, если смех этот хоть и
сообщителен, а все-таки почему-то вам покажется пошловатым, то знайте, что и
натура того человека пошловата, и все благородное и возвышенное, что вы
заметили в нем прежде, — или с умыслом напускное, или бессознательно
заимствованное, и что этот человек непременно впоследствии изменится к худшему,
займется «полезным», а благородные идеи отбросит без сожаления, как заблуждения
и увлечения молодости.
Эту длинную тираду о смехе я помещаю здесь с умыслом, даже
жертвуя течением рассказа, ибо считаю ее одним из серьезнейших выводов моих из
жизни. И особенно рекомендую ее тем девушкам-невестам, которые уж и готовы
выйти за избранного человека, но все еще приглядываются к нему с раздумьем и
недоверчивостью и не решаются окончательно. И пусть не смеются над жалким
подростком за то, что он суется с своими нравоучениями в брачное дело, в
котором ни строчки не понимает. Но я понимаю лишь то, что смех есть самая
верная проба души. Взгляните на ребенка: одни дети умеют смеяться в
совершенстве хорошо — оттого-то они и обольстительны. Плачущий ребенок для меня
отвратителен, а смеющийся и веселящийся — это луч из рая, это откровение из
будущего, когда человек станет наконец так же чист и простодушен, как дитя. И
вот что-то детское и до невероятности привлекательное мелькнуло и в мимолетном
смехе этого старика. Я тотчас же подошел к нему.
III
— Садись, присядь, ноги-то небось не стоят еще, — приветливо
пригласил он меня, указав мне на место подле себя и все продолжая смотреть мне
в лицо тем же лучистым взглядом. Я сел подле него и сказал:
— Я вас знаю, вы — Макар Иванович.
— Так, голубчик. Вот и прекрасно, что встал. Ты — юноша,
прекрасно тебе. Старцу к могиле, а юноше жить.
— А вы больны?
— Болен, друг, ногами пуще; до порога еще донесли ноженьки,
а как вот тут сел, и распухли. Это у меня с прошлого самого четверга, как стали
градусы (NB, то есть стал мороз). Мазал я их доселе мазью, видишь; третьего
года мне Лихтен, доктор, Едмунд Карлыч, в Москве прописал, и помогала мазь, ух
помогала; ну, а вот теперь помогать перестала. Да и грудь тоже заложило. А вот
со вчерашнего и спина, ажно собаки едят… По ночам-то и не сплю.
— Как это вас здесь совсем не слышно? — перебил я. Он
посмотрел на меня, как бы что-то соображая.
— Только ты мать не буди, — прибавил он, как бы вдруг что-то
припомнив. — Она тут всю ночь подле суетилась, да неслышно так, словно муха; а
теперь, я знаю, прилегла. Ох, худо больному старцу, — вздохнул он, — за что,
кажись, только душа зацепилась, а все держится, а все свету рада; и кажись,
если б всю-то жизнь опять сызнова начинать, и того бы, пожалуй, не убоялась
душа; хотя, может, и греховна такая мысль.
— Почему греховна?
— Мечта она, эта мысль, а старцу надо отходить благолепно.
Опять, оно если с ропотом али с недовольством встречаешь смерть, то сие есть
великий грех. Ну а если от веселия духовного жизнь возлюбил, то, полагаю, и бог
простит, хоша бы и старцу. Трудно человеку знать про всякий грех, что грешно, а
что нет: тайна тут, превосходящая ум человеческий. Старец же должен быть
доволен во всякое время, а умирать должен в полном цвете ума своего, блаженно и
благолепно, насытившись днями, воздыхая на последний час свой и радуясь,
отходя, как колос к снопу, и восполнивши тайну свою.
— Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну
свою»? — спросил я и оглянулся на дверь. Я рад был, что мы одни и что кругом
стояла невозмутимая тишина. Солнце ярко светило в окно перед закатом. Он
говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным
возбуждением, точно и в самом деле был так рад моему приходу. Но я заметил в
нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже был больной, тоже
в лихорадке, с той минуты, как вошел к нему.
— Тайна что? Все есть тайна, друг, во всем тайна божия. В
каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая
поет, али звезды всем сонмом на небе блещут в ночи — все одна эта тайна,
одинаковая. А всех большая тайна — в том, что душу человека на том свете
ожидает. Вот так-то, друг!