– Натурально, высекли. Да ты чего уж, ты сам не украл ли?
– Украл, – хитро подмигнул Митя.
– Что украл? – залюбопытствовал Петр Ильич.
– У матери двугривенный, девяти лет был, через три дня
отдал. – Сказав это, Митя вдруг встал с места.
– Дмитрий Федорович, не поспешить ли? – крикнул вдруг у
дверей лавки Андрей.
– Готово? Идем! – всполохнулся Митя. – Еще последнее
сказанье и… Андрею стакан водки на дорогу сейчас! Да коньяку ему, кроме водки,
рюмку! Этот ящик (с пистолетами) мне под сиденье. Прощай, Петр Ильич, не
поминай лихом.
– Да ведь завтра воротишься?
– Непременно.
– Расчетец теперь изволите покончить? – подскочил приказчик.
– А, да, расчет! Непременно!
Он опять выхватил из кармана свою пачку кредиток, снял три
радужных, бросил на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и,
кланяясь, провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от только что
выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя начал садиться, как
вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежала вся запыхавшись,
с криком сложила пред ним руки и бухнулась ему в ноги:
– Батюшка, Дмитрий Федорович, голубчик, не погубите барыню!
А я-то вам все рассказала!.. И его не погубите, прежний ведь он, ихний! Замуж
теперь Аграфену Александровну возьмет, с тем и из Сибири вернулся… Батюшка,
Дмитрий Федорович, не загубите чужой жизни!
– Те-те-те, вот оно что! Ну, наделаешь ты теперь там дел! –
пробормотал про себя Петр Ильич. – Теперь все понятно, теперь как не понять.
Дмитрий Федорович, отдай-ка мне сейчас пистолеты, если хочешь быть человеком, –
воскликнул он громко Мите, – слышишь, Дмитрий!
– Пистолеты? Подожди, голубчик, я их дорогой в лужу выброшу,
– ответил Митя. – Феня, встань, не лежи ты предо мной. Не погубит Митя, впредь
никого уж не погубит этот глупый человек. Да вот что, Феня, – крикнул он ей,
уже усевшись, – обидел я тебя давеча, так прости меня и помилуй, прости
подлеца… А не простишь, все равно! Потому что теперь уже все равно! Трогай,
Андрей, живо улетай!
Андрей тронул; колокольчик зазвенел.
– Прощай, Петр Ильич! Тебе последняя слеза!..
«Не пьян ведь, а какую ахинею порет!» – подумал вслед ему
Петр Ильич. Он расположился было остаться присмотреть за тем, как будут
снаряжать воз (на тройке же) с остальными припасами и винами, предчувствуя, что
надуют и обсчитают Митю, но вдруг, сам на себя рассердившись, плюнул и пошел в
свой трактир играть на биллиарде.
– Дурак, хоть и хороший малый… – бормотал он про себя
дорогой. – Про этого какого-то офицера «прежнего» Грушенькинова я слыхал. Ну,
если прибыл, то… Эх, пистолеты эти! А, черт, что я, его дядька, что ли? Пусть
их! Да и ничего не будет. Горланы, и больше ничего. Напьются и подерутся,
подерутся и помирятся. Разве это люди дела? Что это за «устранюсь», «казню
себя» – ничего не будет! Тысячу раз кричал этим слогом пьяный в трактире.
Теперь-то не пьян. «Пьян духом» – слог любят подлецы. Дядька я ему, что ли? И
не мог не подраться, вся харя в крови. С кем бы это? В трактире узнаю. И платок
в крови… Фу, черт, у меня на полу остался… наплевать!
Пришел в трактир он в сквернейшем расположении духа и тотчас
же начал партию. Партия развеселила его. Сыграл другую и вдруг заговорил с
одним из партнеров о том, что у Дмитрия Карамазова опять деньги появились,
тысяч до трех, сам видел, и что он опять укатил кутить в Мокрое с Грушенькой.
Это было принято почти с неожиданным любопытством слушателями. И все они
заговорили не смеясь, а как-то странно серьезно. Даже игру перервали.
– Три тысячи? Да откуда у него быть трем тысячам?
Стали расспрашивать дальше. Известие о Хохлаковой приняли
сомнительно.
– А не ограбил ли старика, вот что?
– Три тысячи! Что-то не ладно.
– Похвалялся же убить отца вслух, все здесь слышали. Именно
про три тысячи говорил…
Петр Ильич слушал и вдруг стал отвечать на расспросы сухо и
скупо. Про кровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а
когда шел сюда, хотел было рассказать. Начали третью партию, мало-помалу
разговор о Мите затих; но, докончив третью партию, Петр Ильич больше играть не
пожелал, положил кий и, не поужинав, как собирался, вышел из трактира. Выйдя на
площадь, он стал в недоумении и даже дивясь на себя. Он вдруг сообразил, что
ведь он хотел сейчас идти в дом Федора Павловича, узнать, не произошло ли чего.
«Из-за вздора, который окажется, разбужу чужой дом и наделаю скандала. Фу,
черт, дядька я им, что ли?»
В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе
домой и вдруг вспомнил про Феню: «Э, черт, вот бы давеча расспросить ее, – подумал
он в досаде, – все бы и знал». И до того вдруг загорелось в нем самое
нетерпеливое и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдороги он
круто повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька. Подойдя к
воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять как бы вдруг
отрезвил и обозлил его. К тому же никто не откликнулся, все в доме спали. «И
тут скандалу наделаю!» – подумал он с каким-то уже страданием в душе, но вместо
того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова и изо всей уже силы.
Поднялся гам на всю улицу. «Так вот нет же, достучусь, достучусь!» – бормотал
он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но с тем вместе и усугубляя
удары в ворота.
VI
Сам еду!
А Дмитрий Федорович летел по дороге. До Мокрого было
двадцать верст с небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в
час с четвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий и
холодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды. Это была та самая ночь, а может,
и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, «исступленно клялся любить ее во
веки веков». Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хоть многое терзало
теперь его душу, но в этот момент все существо его неотразимо устремилось лишь
к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы взглянуть на нее в последний
раз. Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце его ни минуты. Не поверят мне,
может быть, если скажу, что этот ревнивец не ощущал к этому новому человеку,
новому сопернику, выскочившему из-под земли, к этому «офицеру» ни малейшей
ревности. Ко всякому другому, явись такой, приревновал бы тотчас же и, может,
вновь бы намочил свои страшные руки кровью, а к этому, к этому «ее первому», не
ощущал он теперь, летя на своей тройке, не только ревнивой ненависти, но даже
враждебного чувства – правда, еще не видал его. «Тут уж бесспорно, тут право ее
и его; тут ее первая любовь, которую она в пять лет не забыла: значит, только
его и любила в эти пять лет, а я-то, я зачем тут подвернулся? Что я-то тут и
при чем? Отстранись, Митя, и дай дорогу! Да и что я теперь? Теперь уж и без
офицера все кончено, хотя бы и не явился он вовсе, то все равно все было бы
кончено…»