— Когда-то и у нас были плохие времена, — сказал Сунай, прохаживаясь по комнате, — в самых далеких, в самых убогих и самых позорных провинциальных городах я узнавал, что у нас не только нет места, где мы сможем поставить нашу пьесу, но что мы не сможем найти хотя бы одну комнату в отеле, где можно было бы прилечь и поспать ночью, или когда я узнавал, что мой старый друг, про которого говорили, что он в городе, уже давно уехал оттуда, тоскливое чувство, которое называется грустью, начинало медленно шевелиться во мне. Чтобы не поддаваться ему, я бегал и ходил по докторам, адвокатам и учителям, чтобы узнать, есть ли в городе кто-нибудь, кому будет интересно современное искусство и мы, его вестники, прибывшие из современного мира. Узнав, что по единственному известному мне адресу никого нет, или поняв, что полиция не даст нам разрешения устроить представление, или когда глава местной администрации, к которому я хотел попасть на прием, чтобы — последняя надежда — получить разрешение, меня не принимал, я в страхе понимал, что мне уже не избавиться от мрачности. Тогда орел тоски, дремавший у меня в груди, медленно раскрывал свои крылья и поднимался в воздух, чтобы задушить меня. И я играл свою пьесу в самой жалкой чайной на свете, а если и ее не было, то играл на пандусе при въезде в автовокзалы, иногда на вокзале, благодаря начальнику, который положил глаз на одну из наших девочек, в гаражах пожарных частей, в классах пустых начальных школ, во временных столовых, в витрине парикмахерской, на лестницах деловых центров, в конюшнях, на тротуарах, я не поддавался тоске.
Когда в дверь, открывшуюся в коридор, вошла Фунда Эсер, Сунай перешел с «я» на «мы». Между парой было такое взаимопонимание, что этот переход не показался Ка искусственным. Торопливо и изящно приблизив свое большое тело, Фунда Эсер пожала Ка руку, шепотом переговорила о чем-то с мужем и, повернувшись, ушла с тем же видом занятого человека.
— То были наши самые плохие годы, — сказал Сунай. — О том, что мы потеряли любовь общества, стамбульских и анкарских дурней, писали все газеты. В тот день, когда я поймал самую большую удачу в своей жизни (которая приходит только к удачливым людям, обладающим гениальностью), да, в тот день, когда я со своим искусством должен был войти в историю, земля внезапно выскользнула у меня из-под ног и за одно мгновение я оказался в самой ничтожной грязи. Но и тогда я не испугался, сражался с отчаянием. Я вовсе не потерял веру в то, что даже если погружусь в эту грязь еще больше, то среди невежества, нищеты, позора и нечистот я смогу найти настоящий сценический материал, как большой драгоценный камень. Чего же ты боишься?
Из коридора показался доктор в белом халате, с сумкой в руках. Когда он, с несколько наигранным беспокойством, доставал и приспосабливал аппарат измерения давления, Сунай с таким «трагическим» видом смотрел на белый свет, лившийся из окна, что Ка вспомнил его "падение в глазах общества", которое произошло в начале 1980-х. Но Ка лучше помнил роли Суная 1970-х годов, которые сделали его знаменитым. В те годы, когда лево настроенный, политизированный театр переживал свой золотой век, в ряду многих маленьких театров имя Суная выделяло его лидерские качества, божий дар, который в некоторых пьесах, где он играл главную роль, находил в нем зритель, наряду с трудолюбием и актерским талантом. Молодой турецкий зритель очень любил те пьесы, где Сунай играл роли сильных исторических личностей, наделенных властью, Наполеона, Ленина, Робеспьера или революционеров вроде якобинцев и Энвер-паши или местных народных героев, уподобленных им. Студенты лицеев, «передовые» люди из университетов смотрели глазами, полными слез, и отвечали аплодисментами на то, как он громким и впечатляющим голосом переживал за страдающий народ, как он, получив оплеуху от тирана, гордо поднимал голову и говорил: "Однажды вы непременно нам за это заплатите", как он, в самые тяжелые дни (его обязательно должны были бросить один раз в тюрьму) с болью стиснув зубы, обнадеживал своих друзей, но, когда надо, мог ради счастья народа безжалостно использовать силу, даже если его душа разрывалась. Говорили, что когда в конце пьесы в его руки переходила власть, в решимости, которую он демонстрировал, наказывая плохих, особенно проявляются следы полученного им военного образования. Он учился в военном лицее «Кулели». Ему взбрело в голову, бежав на лодке в Стамбул, развлекаться в театрах Бейоглу и тайно поставить в школе пьесу под названием "Пока не растаял лед", поэтому его выгнали с последнего курса.
Военный переворот 1980 года запретил левонастроенный, политизированный театр, и государство в честь столетия со дня рождения Ататюрка решило снять большой фильм «Ататюрк», который должны были показывать по телевидению. Никто и не помышлял о том, что этого светловолосого, голубоглазого великого героя европеизации сможет сыграть какой-нибудь турок, и в главных ролях этих великих национальных фильмов, которые никогда не были сняты, всегда видели таких западных актеров, как Лоуренс Оливье, Курт Юргенс или Чарлтон Хестон. На этот раз газета «Хюрриет», разобравшись в вопросе, заставила общественное мнение согласиться с тем, что какой-нибудь турок «уже» сможет сыграть Ататюрка. К тому же было объявлено, что актера, который будет играть Ататюрка, выберут читатели, которые вырежут и пришлют купон из газеты. Стало понятно, что среди кандидатов, указанных жюри, еще с первого дня народного голосования, начавшегося после того, как актеры долгое время демократично сами себя представляли, с заметным превосходством выходит вперед Сунай. Турецкий зритель сразу почувствовал, что красивый, величественный и внушающий доверие Сунай, много лет игравший якобинцев, сможет сыграть Ататюрка.
Первой ошибкой Суная стало то, что он слишком серьезно воспринял, что его выбрал народ. То и дело он выступал на телевидении и в газетах и делал громкие заявления, заставил напечатать фотографии об их счастливой семейной жизни с Фундой Эсер. Рассказывая о своем доме, о повседневной жизни, о своих политических взглядах, он стремился показать, что достоин Ататюрка и что некоторые его пристрастия и черты характера похожи на него (ракы, танцы, элегантность, изящество), и он постоянно перечитывал его слова, позируя с томом «Речь». (Когда один мелкий журналист-паникер, рано начавший нападать на него, стал смеяться над тем, что он читал не саму книгу «Речь», а ее адаптированный вариант на современном турецком языке, Сунай сфотографировался в библиотеке с полным изданием «Речи», но, к сожалению, эти фотографии, несмотря на все его усилия, не были напечатаны.) Он приходил на открытия выставок, на концерты, на важные футбольные матчи и делал доклады: Ататюрк и живопись, Ататюрк и музыка, Ататюрк и турецкий спорт, давая интервью журналистам из третьеразрядных газет, спрашивающим обо всем всех и всегда. Желая быть любимым всеми, что совершенно не сочеталось с "поведением якобинца", он сделал репортажи в газетах сторонников религиозных порядков, врагов Запада. В одной из них, отвечая на не слишком провокационный вопрос, он сказал: "Конечно же, однажды, если народ сочтет меня достойным, я смогу сыграть Великого Пророка Мухаммеда". Это роковое заявление стало первым из ряда выступлений, которые все испортили.
В маленьких журналах сторонников политического ислама написали, что никто не сможет — упаси Бог! — сыграть пророка Мухаммеда. В газетные колонки этот гнев попал сначала в виде фраз: "Он повел себя неуважительно по отношению к нашему пророку", а затем: "Он оскорбил Его". Когда заставить замолчать сторонников политического ислама не смогли и военные, гасить огонь выпало Сунаю. Надеясь успокоить общественность, он взял в руки Священный Коран и стал рассказывать читателям-традиционалистам, как он любит Нашего Великого Пророка Мухаммеда и о том, что вообще-то и пророк — современен. А это предоставило удобную возможность мелким газетчикам-кемалистам, обиженным тем, что он ведет себя как "избранный Ататюрк", писать, что Ататюрк никогда не заискивал перед сторонниками религиозных порядков, перед мракобесами. В газетах постоянно перепечатывали фотографии официального сторонника военного переворота, позирующего с одухотворенным видом, с Кораном в руках, и задавали вопрос: "Это и есть Ататюрк?" В ответ на это и исламская пресса перешла в нападение, скорее из желания защитить себя, нежели из желания заниматься им. Они начали перепечатывать фотографии, на которых Сунай пил ракы под заголовками "Он тоже любитель ракы, как Ататюрк!" или "Это — наш Великий Пророк?". Таким образом, ссора между сторонниками светских и религиозных порядков, разгоравшаяся раз в два месяца в стамбульской прессе, на это раз началась из-за него, но продолжалась очень недолго.