— Скушай то… Выпей это… Вот подушка… Не желаешь ли?..
Я желала лишь обеспечить безопасность детей, а потом спокойно умереть и быть похороненной рядом с Антонием. Но как это устроить? Я ломала голову, пытаясь измыслить подходящий план, но мысли блуждали — слишком я была измотана, слишком истощена, слишком запуталась. Планы рождались один за другим, проигрывались в воображении и отбрасывались как неосуществимые. Казалось, выхода нет.
Но он должен быть, сквозило в моем сознании. Должен, или все жертвы напрасны!
Я знала это, но такого рода знание мало помогало: ничего толкового в голову не приходило. Если выход и был, ключи к нему находились в руках Судьбы, Фортуны или Тюхе. А с ней, как известно, спорить бесполезно.
— Ты должна попытаться, должна… — твердил внутренний голос.
Но я так устала от бесплодных попыток.
Октавиан. Если бы мне удалось добиться встречи и поговорить с ним! В личной беседе я всегда добивалась нужного результата, не то что через письма или посредников. Октавиан сейчас опьянен победой, полон тайного злорадства, и, если я паду к его ногам, он просто раздуется от гордости. Или… А как насчет Цезаря? Почему бы не воззвать к памяти о Цезаре, не укрыться за его именем как за щитом? Откажет ли он той, кого чтил сам Цезарь?
Письма! Письма Цезаря.
Но они остались в моих покоях. Там, где сейчас расположился Октавиан. Как мне до них добраться?
Сделать вид, будто я хочу остаться в живых, ибо питаю надежды на заступничество и полагаюсь нас старые политические связи в Риме?
Какой курс избрать, с какой стороны подступиться? О, если бы я знала Октавиана получше! Я не могу проникнуть в его мысли, но я должна разгадать его намерения. Это мой единственный шанс, другого не представится.
Мне необходимо найти силы, чтобы встретиться с ним на равных. Пусть он считает, что я не раздавлена случившимся, но по-прежнему остаюсь собой — политической фигурой, с которой он должен договариваться и которая заслуживает уважения.
Нужно несколько дней, чтобы восстановить силы.
— Долго я болела? — спросила я Олимпия.
Голос мой прозвучал еще слабее, чем я ожидала, — почти шепотом.
Он мгновенно оказался совсем рядом.
— С похорон прошло пять дней, — прозвучал ответ.
Пять дней. Я пробыла в беспамятстве пять дней. В таком случае Октавиан уже восемь дней в Александрии. Антоний уже восемь дней мертв.
Я поежилась, и Олимпий прикрыл мои плечи одеялом.
— Отправляйся к Октавиану, — сказала я. — Или попроси Долабеллу, пусть он сходит. Пусть ему скажут, что я поправляюсь, но прошу, чтобы мне доставили короб, что остался в моих покоях. И документы из моего рабочего кабинета. Он может осмотреть все и убедиться, что нет никакого подвоха, просто мне нужны эти бумаги.
— Зачем тебе они? — встрял Мардиан. — Напрасное беспокойство, и только.
— А я считаю, это хороший знак, — возразил Олимпий. — Раз ей потребовались бумаги, значит, она снова строит планы.
Так далеко я пока не заглядывала, ибо не была уверена, что уже способна строить планы и имею для этого средства. Но как раз документы и должны помочь мне определиться.
— Шкатулка из слоновой кости, запертая на замок, — сказала я. — И деревянный ларец в кабинете, рядом с моим табуретом.
— Ларцы, шкатулки — это потом, — заявил Олимпий. — Сначала мое лекарство. Состав на основе козьего молока и…
Снадобье согрело мой желудок и помогло избавиться от головокружения. Я села, огляделась и поняла: пока я лежала в бреду, меня перенесли в другие покои. Судя по солнцу, окна выходили на юг. Решеток на окнах не было. Значит, мы уже не пребывали под столь строгим надзором.
— Кто там, за дверью? — спросила я.
— В прихожей разместился этот Эпафродит, — ответил Мардиан, — а снаружи, у входа, двое солдат.
Судя по тому, как он сказал «этот Эпафродит», стало ясно, что симпатий у него «этот Эпафродит» не вызывает.
Угол падения солнечных лучей показывал: дело шло ко второй половине дня.
Я попыталась сесть и поняла, что меня по-прежнему одолевают слабость и дрожь; казалось, кости мои превратились в желе. Чтобы оправиться, мне потребуется намного больше времени, чем я проболела.
Мардиан торжественно внес в комнату два ларца и поставил их на стол.
— Их отдали сразу, без возражений, — сообщил он. — Во всяком случае, так заявил Эпафродит.
Теперь мне нужно просмотреть документы. Но позже. Сейчас у меня недостаточно сил.
— Задерните занавески, — сказала я. — Слишком много света. Мне необходимо поспать.
Мне приснился прекрасный, дивный сон: я плыла по морю, и западный ветер надувал мой парус. Как бывает во сне, я точно знала, что ветер западный и что он несет меня домой в Египет из оставшегося позади Рима. Цезарион, еще маленький мальчик, держался за мою руку. Я ощущала на губах вкус соленых брызг, чувствовала, как качается на волнах корабль, как живо и быстро…
— Госпожа! — прервал видение настойчивый голос. Чья-то рука трясла меня за плечо. — Госпожа, пришел Октавиан!
В моем сне это слово странно умножилось, словно корабельные снасти повторяли на разные лады: Октавиан, Октавиан…
Но меня продолжали трясти и все-таки вытряхнули из сна: я с ужасом поняла, что слышу эти слова наяву.
— Наиславнейший император Цезарь! — возгласил незнакомый голос.
Я открыла глаза и увидела его, стоящего в дверном проеме. Он глядел на меня. Сам Октавиан.
Меня пробрало холодом узнавания, но происходящее все еще отчасти воспринималось как сон. Человек, известный по сотням изваяний, портретов, чей профиль отчеканен на множестве монет, — вот он, здесь, во плоти. Смотрит на меня сверху вниз. И опять он в выигрыше: нагрянул, а я еще не успела определиться, как с ним себя держать. Даже не просмотрела бумаги и захвачена врасплох — в постели, потная, раздетая, слабая. Все преимущества на его стороне. Разве могу я хоть в чем-то с ним соперничать?
Он глядел на меня с явным неудовольствием, окрашенным подозрительностью. Собрав последние силы, я поднялась с кровати и сделала несколько шагов ему навстречу, но тут ноги мои подкосились, и я опустилась на пол, обхватив его колени. И содрогнулась от этого прикосновения, казавшегося частью горячечного бреда. Я слишком хорошо сознавала, как выгляжу — в ночной сорочке, со спутанными, всклокоченными волосами.
— Встань, встань, — промолвил он голосом, который я не могла не узнать: спокойным, невыразительным, убийственно монотонным.
Я бы и рада встать, да сил не было. Так и дрожала у его ног.
— Встань, я говорю!
Теперь в его голосе появился некий оттенок чувства — нетерпение, досада. Он коснулся моего плеча, а потом подал мне руку — сухую, как лапа ящера. И помог мне подняться.