Лежа в постели под одеялом, я не раз спрашивала себя, почему он явился в ту давнюю ночь к моей двери. Все эти «а помнишь», «а тогда», «а там» — обычные воспоминания любящих — вошли в обычай и у нас. Я начинала понимать стариков, так склонных воскрешать в памяти былые дни любви. И всякий раз истомленный ласками Антоний полусонно отвечал на мой вопрос:
— Потому что я не мог не прийти.
Вопрос и ответ всегда звучали одинаково:
— Почему?
— Потому что я не мог не прийти.
Я снова склонялась к нему и припадала к губам, держа его лицо в ладонях, чувствуя твердость скул, обводя пальцами глазницы, целуя закрытые глаза. Он что-то бормотал, тянулся ко мне, клал руку мне на затылок и сначала ласково поглаживал волосы, а потом, когда сон, изгнанный силой вновь пробудившегося неистового желания, отлетал от него, с силой притягивал меня к себе. Мы снова забывали обо всем, желая и ища друг друга, пытаясь познать друг друга по-новому. Правда, ничего нового мы не могли придумать — может быть, оно и к лучшему, потому что свершившееся стало бы прошлым, а желаемое обращено в будущее.
Я никогда не уставала от него, от его плоти. Наша близость была не только телесной, однако она не отделялась от телесных ощущений. Плоть — это мы, через нее мы воспринимали и понимали друг друга. Возможно, боги выше этого, но в своем милосердии они одарили нас способностью к земным радостям, и мы предавались им в полной и высшей мере. Я любила Антония в его земном воплощении — о Исида, как я его любила!
— Интересно, — спросила я Антония как-то в полночь, когда мы лежали друг у друга в объятиях, — что бы мы делали друг без друга?
Моя голова покоилась у него на груди, и я впитывала его тепло, прислушиваясь к едва слышному биению сердца.
— Ты была бы великой вдовствующей царицей Египта, а я — соратником Октавиана, порой сожалеющим об уходе Цезаря, но осознающим, что прошлое ушло безвозвратно. Никому не дано повторить себя, прожить жизнь дважды. То была бы совсем другая жизнь, хотя, безусловно, достойная.
— Но чего-то лишенная.
Он поцеловал меня в макушку.
— О, да. Очень многого лишенная. Даже странно, как столь достойной жизни может так остро чего-то недоставать.
— Но мы вместе, и сейчас… мы пытаемся создать новый мир. Как ты думаешь, Цезарь одобрил бы нас?
Антоний задумался, да так надолго, что я почти решила, что он уснул. Однако он ответил:
— Цезарь привязан к своему времени, а теперь настало другое. Время ушло вперед, оставив его позади.
Как ранили эти слова. Как больно слышать, что Цезарь не вечен, что он пленник прошлого.
— Думаю, — продолжил Антоний, — он сказал бы нам так: «Добивайтесь исполнения своей мечты, но будьте внимательны к деталям: без них мечта никогда не воплотится в жизнь». Точно так же, как я, — он прижал меня к себе, — не смог бы заниматься с тобой любовью без тела, а солдаты не могут маршировать без сапог. Необходимо помнить о сапогах, о мелочах, о деталях.
— Да, сапоги…
Он навалился на меня всем телом, и я поняла, что ему уже не до сна. Мне, впрочем, тоже.
— Не могу отделаться от чувства вины, — сказала я. — Слишком хорошо я провожу время. Мне бы мучиться и терзаться ожиданием, а я вовсю наслаждаюсь. Мне подарили время, способность мыслить, возможность быть с тобой.
Я пробежала рукой по его волосам, густым, упругим и шелковистым.
Он распахнул мое ночное одеяние и стал целовать мою шею, плечи, верхнюю часть груди.
— Тогда хватит разговоров — будем наслаждаться этими дарами.
Да, боги даровали нам передышку, островок блаженства, вырванный из времени. Прошел январь, за ним половина февраля. Несмотря на штормовой сезон, новости из Рима, хоть и с задержкой, до нас добирались. Октавиан продолжал собирать силы, не прекращая упорной борьбы за умы и сердца римлян.
Как уже упоминалось, в Риме у нас оставались сторонники: древний аристократический род Антония и его заслуги на поприще служения отечеству не были забыты. Кроме того, мои деньги помогали напомнить гражданам о существовании другой власти, помимо власти Октавиана и его приспешников. Однако для Октавиана это тоже не было тайной, и он понимал, что, перед тем как покидать столицу, необходимо проделать огромную работу.
В один ветреный февральский день Авл Косс прибыл к нам на корабле со списками последних речей Октавиана. Протокол требовал, чтобы мы приняли его с должной учтивостью, что и было сделано, хотя само его прибытие разрушило чары нашего уединения, явилось напоминанием о существовании злобного враждебного мира.
Его встретили с искренним радушием. Мы не хотели, чтобы этот человек чувствовал себя неуютно, ибо он являлся старым другом матери Антония, а от шумной борьбы политических партий в Риме держался в стороне.
— Я слишком стар, чтобы кто-то втягивал меня в свои игры, и для меня это благословение, — признался долговязый старик. — К тому же я до сих пор оплакиваю твою мать.
— Я тоже, — отозвался Антоний.
Его мать умерла, когда он находился в Парфии, и хотя бы избежала печальной необходимости узнать (ибо от нее Антоний ничего не стал бы скрывать) горькую правду о результатах похода.
Сейчас из семьи Антония в живых не осталось никого. Его отец, двое братьев и мать умерли. Так же обстояло дело и со мной. У нас не было никого, кроме друг друга.
— Должен сообщить тебе, — сказал Косс, — что речи и действия Октавиана хорошо приняты. Вот, смотри.
Он протянул свиток с текстом речи, произнесенной Октавианом на ступенях сената.
Антоний принял его, медленно прочитал, и его улыбка истаяла. Не произнеся ни слова, он передал свиток мне, а сам встал, положил руку на плечо Косса и увлек его в сторону крытого портика, где мы показывали гостям произведения искусства.
Я прочитала речь. Да, Октавиан отворил все шлюзы. Кажется, не осталось ни одного оскорбления, которое он бы не использовал. После обзора римской военной мощи он обрушивался на меня.
Немыслимо и недопустимо, чтобы нас, римлян, властителей величайшей и лучшей части мира, попирала пята египетской блудницы: это посрамление чести наших отцов, равно как и нас самих. Можем ли мы и впредь смиренно сносить поношения со стороны ее гнусных приспешников, каковые (александрийцы или египтяне — кто знает, каково истинное имя тех, кто лишен чести?) являются рабами женщины? Они даже не мужчины. Кто не вознегодует при виде того, что доблестные солдаты Рима вынуждены служить телохранителями чужеземной царицы? Кто не разразится стенаниями, услышав, что воители и сенаторы Рима лебезят перед ней как евнухи? Кто не зальется слезами, услышав, а тем более увидев воочию, что сам Антоний, великий муж, дважды консул, многократный император, даже сей некогда благородный муж, презрев образ жизни славных предков, опустился до слепого следования иноземным варварским обычаям, чуждым нашим традициям, враждебным богам наших отцов? Не горько ли слышать, что он поклоняется этой колдунье и шлюхе, как будто она является Исидой или Селеной? Он дошел до того, что не только назвал ее детей Гелиосом и Селеной, но и сам, обезумев, присвоил себе титулы Осириса и Диониса, после чего принялся самовольно раздавать острова и части континентов, как будто он является безраздельным владыкой моря и суши.