«Мама умерла неожиданно, утром во вторник. Вскрытие показало внезапную остановку сердца, следствие обширного инфаркта. Она никогда не жаловалась на сердце, хотя я уже давно замечала, что по утрам она бывала слишком бледной. Папа, я знаю, что, несмотря на то что вы с мамой расстались, ты любил ее, и она тебя тоже любила. Я всегда чувствовала это. Тебе сейчас больно, я знаю. А мне — так, что я даже не буду писать тебе об этом. Совсем не могу быть дома одна, все время чувствую маму, а иногда чувствую, что и ты где-то рядом. Как будто вы оба по-прежнему вместе. Я не знаю, когда ты получишь это письмо, да и получишь ли, но звонить не хочу. Нет, лучше письмо.
Мне удалось договориться на кладбище и похоронить маму рядом с дедушкой и бабушкой. Сначала на меня орали, что там нету места, могилы осели и что-то еще, но за деньги можно добиться всего, и я получила разрешение. У нас выпал снег, а в пятницу, когда были похороны, ночью вдруг сильно подморозило. А только конец сентября. Отпевание было в ваганьковской церкви, в которую мама всегда заходила и ставила свечки дедушке и бабушке. В церковь пришли все мамины друзья, все, с кем она работала в больнице, много было моих подруг. Меня удивило, что добрались даже Ника с Тамарочкой. Им ведь далеко, да и Ника себя очень плохо чувствует. Мама лежала совсем молодой, казалась просто девочкой. Я ее сначала даже не узнала. Потом узнала, конечно. Я так долго, не отрываясь, смотрела на нее, что мне вдруг показалось, как будто у нее слегка шевельнулись ресницы. Знаешь, папа? Я ничего не понимаю про смерть. Считается, что, раз я врач, я должна понимать все или почти все. Иногда мне кажется, что я просто схожу с ума, до того мне нужны вы оба: мама и ты».
Дочитав письмо, Владимиров аккуратно сложил его пополам и сунул в карман пижамы. Потом он вызвал лифт, хотя возвращаться домой не собирался. Лифт, однако, приехал и раскрыл свои дверцы. Владимиров постоял, дождался, пока лифт снова уплывет наверх, и вышел на улицу. На улице было тепло, но шел листопад полным ходом, и мертвые эти прекрасные листья летели порывисто, словно хотели, чтоб люди смотрели на них, как на птиц.
Он попытался представить себе все, о чем написала Катя. Арина была похожа на девочку, когда ее отпевали в церкви. А когда он первый раз увидел ее, она и была девочкой. В ноздри ему ударил снежный запах зимы, запах свежего льда, и тут же из темноты вылепилась девочка в синей безрукавке, которая никак не могла затянуть шнурки на ботинках, сидя на корточках возле самого фонаря. Вспоминать об этом было не так больно, как представлять себе Арину в гробу, и казалось, что Владимиров вспоминает не себя и не ее, а каких-то почти незнакомых людей, которые так и остались на льду. Пришли на каток и живут там под музыку. Он даже мысленно дотронулся ладонью до запорошенного снегом ботинка этой девочки и тут же почувствовал холод конька, тепло ее тонкой ноги и этот совсем удивительный запах: ее больших, мокрых, распаренных варежек.
Но тут вдруг ударила боль такой силы, что он, замерев посреди тротуара, схватился за сердце. Болело не сердце, а где-то внутри, совсем глубоко в животе, и тошнило так сильно, что он начал шарить глазами вокруг, не зная, куда бы пристроиться так, чтоб люди не видели, как его вырвет. Она умерла. Вот и все. Дойдя до конца Винерштрассе, он повернул обратно и через пятнадцать минут вновь оказался у подъезда своего дома. Варвара с расширенными страхом глазами открыла ему дверь.
— Письмо вот от Кати, — сказал Владимиров, нажимая рукою на письмо в кармане. — Арина скончалась.
Варвара отступила на шаг и молча пропустила его в комнату. Владимиров прошел мимо, ссутулившись, сел за стол. Она продолжала стоять в коридоре. Эта женщина, его жена, которая прежде причиняла ей столько мук и унижений, ушла вдруг внезапно и так далеко, что чувства, и мысли, и страсти Варвары отныне ее не касались.
Юрочка сидел, положив руки на скатерть, и смотрел в одну точку. Варвара осторожно опустилась на краешек стула рядом с ним.
— Юрочка, — сказала Варвара, борясь с охватившей ее пустотой. — Ты выпил бы кофе… Не хочешь?
Владимиров бегло взглянул на нее и тут же отвел глаза. Она хотела было погладить его по голове и даже немного сочувственно сморщилась, но он отклонился вдруг резко и весь покраснел, словно сделал бестактность.
Зима прошла тихо. Владимиров много работал, Варвара томилась, звонила Мишане, который любил с ней посплетничать, но часто бывал слишком пьян, язык у него заплетался. Винявский болел, Марь Степанна притихла, лечила его колдовством. Все часто куда-то надолго летали, а многие ездили поездом. То Вена — Москва, то Москва — Петербург, то снова Москва, то зачем-то Рейкьявик. Везде были встречи, столы и беседы.
Случались скандалы, пока без дуэлей, и кроме того, чтоб толкнуть сильно в грудь, ничем роковым никогда не кончалось. К тому же и возраст давал себя знать: толкнешь подлеца, а наутро — давление. Один замечательно умный филолог сорвался однажды всерьез и прямо на сцене ударил врага. Ударил неловко и даже не сильно, но враг побелел, отступил, а наутро его унесли на носилках в больницу. Вернулся под вечер, но был так напуган, что месяц людей обходил стороной. Боялся опять схлопотать по щеке, хотя был когда-то любимцем Ахматовой.
Юрочка стал несколько скрытен, но то, что любовь его не угасала, а стала еще даже более острой, Варвара теперь ощущала все время. Она не связывала это со смертью Арины и очень бы рассердилась на того человека, который посмел ей об этом сказать. Но именно это и было причиной наставших сейчас перемен. Владимиров начал тревожиться, когда легкомысленная Варвара Сергевна задерживалась в магазине, простужалась, кашляла, а по ночам, когда она уже спала, он вдруг подходил к ней, наклонялся, как мать наклоняется к только что родившемуся у нее ребеночку, и слушал, как Варенька дышит. Бывало, она что-то начинала доказывать ему, сетовать на его инерцию, на то, что он так кропотливо работает, а он смотрел на нее отсутствующими глазами и думал о чем-то другом, но стоило Варваре загадочно сообщить, что у нее кружится голова или стреляет под лопаткой, он вдруг начинал волноваться так сильно, как будто она — не дай Бог — умирает. Садился в ногах и сидел, как собака.
— Завишу я, Варя, — сказал он однажды. — Смотри не помри до меня, я не вынесу.
И физическая любовь его к ней изменилась. Куда-то исчезло веселое счастье. Теперь каждая телесная близость их несла в себе словно бы страх расставанья, и если бы Варвара не знала своего мужа так, как она его знала, и не любила каждый волос на его голове, и запах его пота, и звук его кашля сквозь утренний сон, она бы могла испугаться той силы и, главное, той нескрываемой боли, какая была на лице его в эти, не частые, впрочем, минуты любви.
Начало марта было таким теплым, что можно было гулять и сидеть на балконе без пальто. А в апреле случилось событие. Собственно, событием это даже и нельзя было назвать, но в той однообразной жизни, которая досталась Варваре Сергеевне на чужбине, любое ее отклоненье от нормы могло считаться событием. Во Франкфурт по делам устройства очередной конференции приехали Ваня Вернен с коллегой и другом Петюней Волконским. Остановились в очень хорошей гостинице и наутро, румяные, бодрые, полные сил, подкатили на добротной, хотя и не новой машине к подъезду Владимирова. Гаянэ с корзиной баранины, только что купленной, как раз возвращалась домой и, увидев двоих незнакомцев, которые говорили по-русски и по бумажке проверяли адрес, сурово спросила, кого они ищут.