Рыжеволосая девочка сказала ему: „Ici, il est“.
[3]
Гартунг увидел холмик с деревянным православным крестом и несколько розочек, небрежно воткнутых в этот холмик, уже облетевших, сухих и невзрачных…»
Владимиров настежь раскрыл окно, прислушиваясь к шуму густых деревьев внизу. Он увидел, как к дому подъехала машина, вышел толстячок с букетом и заторопился так, как будто вся его судьба зависела от того, насколько быстро он преодолеет расстояние до подъезда. И опять то же самое чувство, которое Владимиров первый раз испытал много лет назад, когда он только начинал писать и все, что он писал, вызывало в нем раздражение и тревогу своею неточностью и приблизительностью, — то же самое чувство, что он никогда не сумеет передать главного, охватило его. По опыту он знал, что бесполезно бороться с этим чувством, потому что оно справедливо, и только те люди, которые пишут для денег, или те, которые ни разу не задохнулись от страха перед своею беспомощностью, не знают этого состояния и не понимают его.
Он снова вспомнил покойного Оганеса, который жил в пригороде Еревана и изредка сочинял веселую и вкусную прозу. Вспомнил, как все удивлялись, почему он пишет так мало, не лезет наверх, не обивает московские пороги, а все сидит в своем увитом виноградом доме, читает какие-то странные книги, потягивает коньяк вместе с тихим лупоглазым человеком, бывшим своим одноклассником…
— Я тебе абъясню, Юра-джан, — говорил ему Оганес, выговаривая слова точно так же, как их выговаривали новые соседки Владимирова, — знаешь, пачему я спакойный челавек? Патаму что я не сужу никого, и мне харашо. Начнешь асуждать, сам сразу в лавушке акажешься. А я на свабоде, и мне харашо…
И умер так просто, легко и спокойно. Лег вечером спать и уже не проснулся.
Если бы не Варварины настроения, нынешнее существование их было бы вполне сносным и годилось для работы. Пособия хватало на все необходимое, городок, в котором они поселились, был мирным, спокойным, не нужно было бежать в проклятую редакцию, разбираться в дрязгах, копаться в чужих глупых текстах. Его, слава Богу, забыли, простили: и эти, и те. Политика чавкала ртом и скрипела зубами вдали от него, и высокие сосны беззвучно стояли на страже покоя. Но Варя, жена! Она не могла примириться с тем, что «не считаются с Юрочкой». Устинов вон съездил в Москву, и «к нему там прислушались». А этот, который в Америке, почти что слепой, тыщу лет в эмиграции, он тоже поехал в Москву, выступал, народ к нему прямо ломился, и женщина с третьего ряда спросила: «Абрам Моисеич, когда конец света?» И он ей ответил и дату назвал. А Зус Олешевский повез туда рукопись. С его, Зусьей, лексикой: ненормативной. И ведь напечатали, и сам Рокотич беседовал с Зусом в течение суток. Проклятая Марья Степанна взяла у себя интервью, суетилась, дошла до ведущих газет и журналов и вместе с партнером своим долговязым на этой метле своей, ведьма очкастая, летает у всех на виду, не стесняется…
Потихоньку от Юрочки неугомонная Варвара однажды поехала в Прагу. Огромная радиостанция, расположенная в центре города на Виноградской улице, раскрыла объятья жене знаменитости. Варвара и носа не успела припудрить: ее словно ветром внесло прямо в пламя. На седьмом этаже в кабинете с большим окном, уставленном домашними цветами в горшках, сидел князь в шестом поколении Петя Волконский, который так долго жал руку Варваре, что стала немного чесаться ладонь. Потом, отирая лоб носовым платком с вышитым на краешке фамильным вензелем, Петя начал расспрашивать о здоровье Юрия Николаевича и очень просил его дать интервью, но только «по-честному». Варвара вспыхнула, сказала, что муж никаких других, нечестных, интервью никогда не давал и не будет давать, но занят безумно, он пишет роман. Князь Петя вздохнул и заметил, что если бы сам Александр Исаич вступился, то не было бы увольненья с работы. Варвара опять вспыхнула, зная, что муж ее, Юрочка, лучший писатель, чем мрачный отшельник, засевший в Вермонте.
А дальше случилась история, попортившая Варваре много крови и, главное, — совершенно неожиданная и незаслуженная история. Началось с того, что в Петин кабинет развязно ворвался средних лет невысокий мужчина с порочным и нервным лицом. Поскольку он был с бородой, то порочность была осмотрительно спрятана в бороду.
— Варенька! — воскликнул развязный мужчина и влажной от пота своей бородою уткнулся в смущенную руку Варвары. — Да сколько же мы не видались-то, Бог мой!
Варвара не сразу вспомнила пропотевшего, которого много лет назад встречала изредка в ресторане ЦДЛ, куда ее с двумя университетскими подружками, совсем молоденькую, пропускали по блату. Он, кажется, был литератором. Прозу писал. А звали его?
— Ваня! Ваня Вернен! — закричал бородатый. — Уж вижу: забыла! А я не забыл! Смотрел на тебя тогда, думал: «Ах, Маша! Ну, как хороша, а не наша!»
Искренние глаза Вернена сияли такой доброжелательностью, что Варвара, знающая, что все на свете литераторы люто завидуют Юрочке, почти успокоилась. Радостный Вернен тут же предложил записать на пленку интервью с супругой Владимирова. Немедленно, сразу в эфир. Тут Варвара замешкалась. Юрочка мог и не одобрить ее самостоятельности.
— Сначала мы отрепетируем, Варя! — не давая ей опомниться, продолжал Вернен. — На сколько вы к нам?
— Я сегодня уеду.
— А мы не отпустим! Ведь правда, Петюня? Засели там, в этом своем Нюренберге!
— Мы с Юрой во Франкфурте, не в Нюрнберге, — сказала Варвара.
— А мне — один хрен! Я вашу Германию так называю! А что, я не прав? Ведь фашист на фашисте! А здесь вы где, Варенька? Кто у вас в Праге?
— Так я же сказала: нигде! Я на поезд…
— Какой еще поезд? Ведь правда, Петюня? Жены моей нет, — тут Ваня Вернен спохватился. — Вернется жена моя вечером. Милости просим!
Варвара Сергевна попросила разрешения позвонить Юрочке и спросить, как он отнесется к тому, что она задержится в Праге на целый день. Владимиров звучал глуховато и напряженно, к телефону подошел не сразу: опять, значит, изнемогает в работе. Положив трубку, Варвара почувствовала вдруг такую тоску по этому тихому обожаемому человеку и такое неистовое желание показать всему миру, кто такой Юрий Владимиров, что согласилась и на утомительные разговоры Вернена, и на ночевку в чужом доме, и на завтрашнее интервью. В ожидании вечера успела, кстати, еще пройтись по магазинам, где, разные вещи примерив, со вздохом купила в конце концов только носочки. В пять часов пополудни, как договаривались, Варвара вошла в массивный и прохладный подъезд старого пражского дома, живо напомнившего ей арбатские старые дома, поднялась на четвертый этаж по каменной, со стертыми ступенями, широкой лестнице и позвонила в высокую и добротную дверь.
Ваня Вернен в цветастой гавайской рубашке, подчеркивающей простодушие его улыбки, — весь в розовых птицах и синих лианах, в широких, почти до колен, красных шортах, с сигарой во рту, как родственник, стиснул Варвару в объятьях.
— Ну, слава те, Господи! Свиделись! Варька! Ведь как расцвела! Была-то как палка: худющая, бледная! А вышла — царица!