Кроме Вашингтона в американских городах для Шатобриана не было ничего интересного. Впрочем, не ради людей, которые везде более или менее одинаковы, путешественник пересек Атлантику и достиг Нового Света. В чаще девственных лесов, на берегах огромных, как море, озер, в глубине бесконечных, как пустыни, прерий он мечтал услышать голос одиночества.
Вот как сам путешественник рассказывает о своих ощущениях.
Но прежде вспомним, что в то время эти края, о которых позднее так замечательно и поэтически рассказал Фенимор Купер, были еще неизведанны. Габриель Ферри, пошедший по стопам Купера, еще не написал «Золотоискателей» и «Косталя-индейца», а Гюстав Эмар
[124]
не вынес из лесов Америки целый мир легенд, которым он дал вторую жизнь. Поэтому тот, кто первым приподнял завесу, скрывавшую их тайны, увидел их такими же девственными и чистыми, как в день Творения.
«Когда я пересек Мохок
[125]
, я оказался в лесах, которые никогда не то что не знали топора, но даже не видели человека. Я чувствовал какое-то опьянение и шел куда глаза глядят: от дерева к дереву, налево, направо. Я думал: "Здесь нет дорог, городов, тесных домов, нет президентов, республик, королей…" И чтобы проверить, действительно ли я восстановлен в моих исходных правах, я предавался тысячам вольностей, чем приводил в бешенство великана голландца, служившего мне проводником»
[126]
.
Вскоре первопроходец сказал последнее «прости» цивилизации: вместо жилья — хижина на сваях, покрытая ветками и листьями, вместо постели — голая земля, вместо подушки — седло, вместо одеяла — шинель, вместо балдахина — свод неба.
Что до лошадей, то они гуляли на свободе с бубенцами на шее и из восхитительного чувства самосохранения никогда не теряли из виду костер, разведенный их хозяевами, чтобы отогнать насекомых и змей.
И вот началось путешествие в стиле Стерна: но только наш путешественник не исследовал цивилизацию, а бороздил пустынные края. Время от времени он видел индейские деревни или кочевые племена. И однажды человек цивилизованный подал человеку дикому один из знаков общего братства, понятных на всем земном шаре. В ответ он услышал песню:
— Вот чужестранец, вот посланец Великого Духа.
После того как песня закончилась, к нему подошел ребенок, отвел его к хижине и сказал:
— Вот чужестранец!
И сказал сахем
[127]
:
— Дитя, пусть чужестранец войдет в мою хижину.
Ребенок, взяв гостя за руку, провел его внутрь. Здесь гостя, на манер древних греков, усадили на пепел очага. Ему подали трубку мира, и он трижды вдохнул ее дым. Тем временем женщины пели песнь утешения:
— Чужестранец вновь обрел мать и жену. Солнце, как прежде, взойдет и зайдет над его головой.
Затем они наполнили священный кленовый кубок, гость выпил половину, передал сосуд своему хозяину, и тот допил его до дна.
Но, может, вместо этой сценки из жизни дикарей стоит описать ночь, тишину, меланхолию?
Путешественник так обрисовывает ее, смотрите:
«Разгоряченный собственными мыслями, я встал, отошел на некоторое расстояние и сел на корень, свисавший над берегом ручья. То была одна из тех американских ночей, которую никакая кисть никогда не передаст, но о которой я вспоминаю с упоением.
Луна стояла в высшей точке чистого бездонного неба: повсюду, насколько хватало глаз, сверкали тысячи звезд. Временами луна опускалась на облака, похожие на высокие горы, увенчанные снежными шапками. Облака то удлинялись и развертывались, как полупрозрачные волны белого атласа, то превращались в невесомые хлопья пены или в бесчисленные овечьи отары, кочующие по синим равнинам небосвода. Иногда небо становилось похожим на песчаный берег, расчерченный морским прибоем. Потом порыв ветра разрывал песчаную завесу, и в небесах появлялись большие, сияющие белизной хлопковые отмели, такие пушистые, что казалось, ты чувствуешь их мягкость и податливость. Но не менее чарующей была картина на земле; бархатистый, бледно-голубой свет луны тихо скользил по верхушкам деревьев, и, проникая в просветы между деревьями, снопы света освещали самые тенистые уголки. Тоненький ручеек, который тек у моих ног, то нырял под корни дубов, ив и сахарных кленов, то выходил на поверхность полянок, сверкающих под ночными созвездиями. Он походил на голубую муаровую ленту, усеянную бриллиантами и рассеченную черными полосками. На другой стороне ручья простирался обширный луг, и свет луны покоился на его траве, как расстеленное полотно. Березы, разбросанные по саванне, повинуясь капризам ветра, то сливались с почвой, окутанные бледными газами, то вырисовывались на меловом фоне, окутываясь мраком и образовывая как бы острова блуждающих теней на неподвижном море света. Вокруг все дышало тишиной и покоем, лишь изредка с шуршанием падали листья, резко и неожиданно налетал и стихал ветер, прерывисто ухала сова. Когда все смолкало, моих ушей достигал торжественный рев Ниагарского водопада, он заполнял все пространство и угасал в неведомой дали.
Ни величия, ни меланхоличной пронзительности этой ночи никогда не выразит ни один человеческий язык; самые прекрасные европейские ночи не дадут о них никакого представления. Посреди наших возделанных полей воображению негде развернуться, оно повсюду натыкается на следы человека: но в этих пустынных краях душа с восторгом теряется в бесконечном лесном океане; она блуждает при свете звезд по берегам бескрайних озер, парит над ревущей пучиной страшных водопадов, падает вместе с их мощными потоками и, так сказать, сливается, сплавляется со всей этой дикой и царственной природой»
[128]
.
День за днем путешественник приближался к Ниагарскому водопаду, шум которого терялся по утрам в тысяче звуков пробуждающейся природы, а по ночам, в тишине, становился все слышнее, как бы служа проводником и маня к себе.
И наконец он достиг водопада, к которому так долго стремился и который дважды едва не погубил его. Мы не станем пересказывать эти истории — когда говорит Шатобриан, мы предоставляем слово ему:
«Подъехав к краю обрыва, я, намотав вожжи на руку и не слезая с лошади, нагнулся, чтобы посмотреть вниз. И в этот момент гремучая змея зашевелилась в ближайших кустах. От испуга лошадь шарахнулась, стала на дыбы и приблизилась к пропасти. Я не мог распутать вожжи, и лошадь влекла меня за собой. Ее передние ноги повисли над бездной, она присела, удерживаясь на краю лишь силой задних ног. Я уже попрощался с жизнью, как вдруг лошадь, испугавшись новой опасности, с невероятным усилием развернулась и отскочила на десять шагов от края»
[129]
.