А взгляд Наполеона обретал изменчивость лишь в чрезвычайных жизненных обстоятельствах, с годами он становился все более пристальным. Все же эту пристальность было нелегко запечатлеть; подобно мечу, взгляд его вонзался в сердце находившегося перед ним человека, самые сокровенные помыслы которого, казалось, он старался уловить.
Хотя скульптору и художнику случалось отобразить эту пристальность, ни тот ни другой не могли передать живости, проницательности, магнетической силы взора Наполеона.
У людей слабодушных обычно тусклые глаза.
Руки молодого Бонапарта даже при своей худобе были изящны, и он не без кокетства выставлял их напоказ. Когда он пополнел, руки его стали на редкость красивы. Он всегда ухаживал за ними и, разговаривая, с удовольствием их разглядывал.
Столь же высокого мнения он был и о своих зубах: в самом деле, они были хороши, но их красота не так бросалась в глаза, как изящество его рук.
Когда он прогуливался — один или с кем-нибудь вдвоем, то ли в своих покоях, то ли в саду, — он обыкновенно шагал чуть согнувшись, как будто под тяжестью головы, и заложив руки за спину. При этом время от времени он непроизвольно шевелил правым плечом, словно по плечу пробегала нервная дрожь, и тут же у него подергивался рот слева направо — движение, казалось, связанное с первым. Что бы там ни говорили, это нельзя было назвать судорогами: то был обыкновенный тик, доказывающий, что Бонапарт чем-то поглощен, испытывает крайнее умственное напряжение. Этот тик чаще всего появлялся в периоды, когда генерал, первый консул или император обдумывал свои грандиозные замыслы. После таких прогулок, сопровождающихся подергиванием плеча и рта, он диктовал свои самые замечательные приказы. В походе, в армии, верхом на коне он был неутомим и почти столь же неутомим в мирное время; он мог прошагать пять-шесть часов подряд, сам того не замечая.
Прогуливаясь с кем-нибудь из близких, он обычно опирался на руку своего собеседника.
Хотя в описываемую нами эпоху он был худощавым и стройным, его уже беспокоило предстоящее ему в будущем ожирение, и он не раз делал своему секретарю такое признание:
— Вы видите, Бурьенн, как я умерен в еде и какой я поджарый, а между тем у меня не выходит из головы мысль, что к сорока годам я стану прожорлив и растолстею. Да, я предвижу, что моя конституция изменится, хотя я постоянно нахожусь в движении. Но что поделаешь! У меня такое предчувствие, и оно непременно сбудется.
Мы знаем, каким болезненным ожирением страдал пленник острова Святой Елены.
Бонапарт до страсти любил принимать ванну, и, без сомнения, это содействовало его ожирению; у него была неодолимая потребность в купанье. Он принимал ванну через день и просиживал в ней добрых два часа. В это время он заставлял читать себе вслух различные газеты или брошюры, причем то и дело открывал кран и пускал горячую воду. Под конец вода в ванне становилась до того обжигающей, что чтец начинал задыхаться и пар застилал ему глаза.
Только тогда Бонапарт разрешал открыть дверь.
Немало говорилось о приступах эпилепсии, которым он якобы стал подвержен начиная с первой Итальянской кампании. Однако Бурьенн пробыл при нем безотлучно одиннадцать лет и не наблюдал ни одного приступа этой болезни! Хотя днем Бонапарт был поистине неутомим, по ночам он испытывал властную потребность в сне, особенно в изображаемый нами период. Бонапарт-генерал или первый консул заставлял других бодрствовать по ночам, но сам крепко спал. Как мы уже сказали, он ложился в полночь, порой даже раньше, и когда в семь часов утра Бурьенн входил в его комнату, то заставал его спящим. Чаще всего он поднимался при первом же зове, но иногда бормотал спросонья:
— Бурьенн, пожалуйста, дай мне еще минутку поспать.
Если не было срочных дел, Бурьенн возвращался в восемь часов, в противном случае он продолжал будить Бонапарта, и, поворчав, тот наконец вставал.
Он спал семь часов в сутки, порой восемь, когда позволял себе краткий отдых после обеда.
Относительно ночи он давал особые наставления.
— Ночью, — говорил он, — как можно реже входите ко мне в спальню. Не вздумайте меня будить, если намерены сообщить мне хорошую новость, — в таком случае можно не спешить. Но если вы приносите дурные известия, то сразу же будите меня: тут нельзя терять ни минуты, надо действовать!
Поднявшись, Бонапарт весьма тщательно совершал свой туалет; потом к нему входил камердинер, брил его и причесывал. Во время бритья секретарь или адъютант читал ему газеты, всякий раз начиная с «Монитёра», но Бонапарт уделял внимание только английским или немецким газетам.
— Дальше, дальше! — торопил он чтеца, не желая терять времени на французские газеты. — Я знаю все, что они там пишут, ведь они говорят только то, что мне угодно.
Покончив с туалетом, он спускался из спальни в кабинет. Мы уже видели, чем он там занимался.
В десять часов, как мы уже сказали, докладывали о завтраке. Дворецкий возвещал о нем в таких словах:
— Генералу подано.
Как видим, он обходился без титулов, даже не величал Бонапарта первым консулом.
Завтрак был весьма скромный: всякое утро подавалось его любимое блюдо — цыпленок, жаренный в масле с чесноком, тот самый, который с тех пор стал появляться в ресторанных меню под названием «цыпленок а ля Маренго».
Бонапарт мало употреблял вина, причем только бордоское или бургундское, чаще всего последнее.
После завтрака, как и после обеда, он выпивал чашку черного кофе (но никогда — между завтраком и обедом). Если ему случалось допоздна засиживаться за работой, ему приносили уже не кофе, а шоколад, и работавший с ним секретарь получал такую же чашку.
Большинство историков, хроникеров и биографов, упомянув о том, что Бонапарт пил слишком много кофе, добавляют, что он злоупотреблял табаком.
И то и другое не соответствует действительности.
Двадцати четырех лет от роду Бонапарт приобрел привычку нюхать табак, но употреблял его лишь для освежения мозга, причем обычно брал понюшку не из жилетного кармана, как утверждают, а из табакерки; он менял табакерки чуть не каждый день и как их коллекционер имел нечто общее с Фридрихом Великим. Из жилетного кармана он брал понюшки только во время сражений, когда было бы затруднительно, проносясь галопом сквозь огонь, держать в руке одновременно пбводья коня и табакерку. На этот случай у него имелись особые жилеты с правым карманом, подбитым благоухающей кожей, а вырез в сюртуке позволял засунуть большой и указательный пальцы в кармашек, не расстегивая мундира; таким образом, он мог брать понюшки когда угодно, даже на бешеном скаку.
В бытность генералом или первым консулом он никогда не надевал перчаток, но держал их в левой руке, немилосердно комкая. Став императором, он изменил этой привычке и начал надевать одну перчатку; но так как он менял перчатки не только ежедневно, но по два-три раза в день, его камердинеру пришло в голову менять лишь одну перчатку, подбирая пару к неношеной.