Однако надо признать, что кюре исполнил свой долг священника гораздо лучше, чем это сделали бы многие другие.
— Ладно, сын мой, успокойтесь, перестаньте плакать! — сказал он Оже. — Ваша вина огромна, но ваше раскаяние так велико, что вы меня растрогали… Продолжайте каяться и ради этого продолжайте жить. В глазах Бога многолетнее покаяние искупает грех одного дня.
— Вы надеетесь на это, отец мой? — спросил Оже.
— Да, конечно, сын мой! И вовсе не с вас спросится больше всего за то, что произошло, а с подстрекателя, то есть с графа… И посему, поверьте мне, совесть ваша может быть отягощена самое большее третью совершенного преступления.
Благодаря этому замечательному суждению, снявшему с совести кающегося самый тяжелый груз, кюре Боному удалось осушить глаза Оже.
Но кюре ошибался, полагая, что достиг цели: Оже еще не сыграл до конца свою комедию.
Поэтому он, вернувшись к началу исповеди, вскричал, словно бы до этого ничего и не произошло:
— Нет, господин кюре, нет, чем больше я думаю над этим, тем больше понимаю, что жить мне невозможно.
— Но почему же, Бог ты мой? — воскликнул тот, не чувствуя в себе сил возобновить борьбу.
— О! Потому, что мне пришла одна мысль, мысль страшная, чудовищная, которая отныне не даст мне покоя ни днем ни ночью!
— Что еще за мысль? Скажите.
— Чистый или почти чистый перед Богом благодаря искуплению моего злодейства, я мог бы радоваться, если бы покинул грешную землю, но если я на ней остаюсь…
— То что?
— То я должен добиться прощения у тех, кого оскорбил… Неужели вы полагаете, что я смогу спать спокойно, если образ этой обиженной девушки и ее униженного, подвергавшегося опасности отца будет жить в моей памяти, вопия об отмщении?
— Успокойтесь, сын мой!
— Как я могу успокоиться, — вскричал Оже с нарастающим волнением, — если мне чудится, будто я слышу, как они осыпают меня упреками за мое злодейство? Как я могу успокоиться, если рискую каждый день столкнуться с ними на улице, оказаться рядом с ними, слышать их голоса?.. О нет! Не будет мне в жизни покоя, никогда!
— Хорошо, ради любви к Господу, будьте благоразумны, — тоже вскричал кюре Боном, — или, право слово, я лишу вас моего отпущения!
— Но все-таки, вы понимаете меня, не так ли, отец мой? — спросил Оже. — Эти жертвы моего черного коварства живут здесь, в квартале, в двух шагах отсюда, и, выходя от вас, я вполне могу их встретить.
— Хорошо, я знаю их?
— По имени? О, разумеется, господин кюре.
— Кто же это?
— Девушку зовут Инженю; отец носит имя Ретиф де ла Бретон.
— Как!? Романист Ретиф де ла Бретон, этот газетный писака?
— О Боже, отец мой, да, — ответил Оже.
— Автор «Порнографа», «Совращенной поселянки», этих опасных книг?
— Именно.
— Ну и ну! — удивился священник.
Оже, услышав и по достоинству оценив восклицание «Ну и ну!», заметил, насколько в настроении доброго кюре понизился интерес к делу его жертв, когда он узнал их имена.
— Но все-таки, — пробормотал священник, словно вынужденный воздать справедливость тому, кому она принадлежит по праву, — он храбро сопротивлялся! Честное слово, я этому не поверил бы, если судить по той морали, что он проповедует в своих романах.
— Что ж, вы правы, — согласился Оже. — Это кажется невероятным, но я, тем не менее, был вынужден в это поверить; девушка — образец чистоты, отец — человек чести; уважение этих славных людей, господин кюре, мне необходимо гораздо больше, чем сама жизнь… Да, без их уважения я ни за что не соглашусь жить.
И Оже, все больше умиляясь самим собой, залился горькими слезами.
Кюре посмотрел на него со смущенным видом, как будто хотел сказать: «Ну, а я-то тут причем?»
— Боже! — воскликнул Оже. — Неужели у меня нет никакой возможности заключить мир с этими славными людьми и на мне будет лежать тяжесть их ненависти? Это невыносимая, отец мой, слишком тяжкая для меня ноша, и она раздавит меня!
— Подождите, чего, собственно, вы хотите? — спросил священник. — Скажите, сын мой, вы намерены предложить им какое-то возмещение?
— О, любое, какое они пожелают! Но я такое мерзкое создание, что могу внушать им только ужас!.. Если бы у меня, по крайней мере, была надежда…
И Оже в нерешительности умолк.
— Какая надежда?
— Что они узнают о моем раскаянии, что им станет известно о муках моей совести.
— Ну, хорошо, — сказал кюре Боном, как бы идя на последнюю уступку, — значит, я должен сказать им об этом?
— О отец мой, на этот раз вы, действительно, спасли бы мне жизнь!
— Но я ведь с ними незнаком, — возразил славный кюре, слегка смутившись. — Я вам признаюсь, что не чувствую особой симпатии к господину Ретифу де ла Бретону, вы понимаете?
— Прекрасно понимаю, отец мой; но если вы не поможете мне, то кто поможет? Если вы, кто знает мою чудовищную тайну, не облегчите мне душу, неужели мне придется пройти через новое испытание, доверившись другому?
— О, не делайте этого! — воскликнул священник.
— В таком случае, что же мне остается? — продолжал Оже. — Умереть, не получив прощения!
— Ну хорошо, будь по-вашему, я навещу господина Ре-тифа и добьюсь, чтобы он простил вас, — сказал добросердечный кюре. — И что тогда?
— Тогда, о мой отец, вы станете благодетелем, а я буду благодарить Бога, что он послал вас мне! Вы будете ангелом добра, который одолеет в моей душе демона зла!
— Ступайте с миром, сын мой! — с величественным самоотречением сказал священник. — Я сделаю все, что вы хотите.
Оже припал к коленям почтенного человека, схватил его руку, облобызав ее вопреки желанию кюре, и удалился, воздевая руки к небу.
XXX. РЕТИФ И ИНЖЕНЮ ПРОЩАЮТ
В то время как Оже исповедовался кюре прихода Сен-Никола-дю-Шардонере, победители — Ретиф и его дочь — радовались своему счастью, или щастью, как экономно писал Ретиф в своих книгах, которые он сам набирал.
Устранение Оже означало многое; но оставалось одолеть Кристиана. Кристиан, хотя он и исчез из его поля зрения, не без оснований представлялся Ретифу самым опасным противником.
Кристиан или, вернее, просто его влияние настроили Инженю против Оже. После ухода Оже Инженю больше не думала ни о ком, кроме как о Кристиане.
Мы слышали, что она сказала отцу по поводу ожидаемого им визита Кристиана: он должен прийти в тот же день или самое позднее завтра.