— Как! — сказал он, глядя Бийо прямо в глаза. — Вы готовы убить первых патриотов?
— Почему бы и нет?
— Своими руками? — спросил Робеспьер.
— Своими руками, — ответил Бийо.
Робеспьер велел позвать Сен-Жюста и Кутона. Он сказал им, что люди жалуются на безнравственное поведение и продажность Дантона. Это обрадовало Сен-Жюста и Кутона.
Начались разговоры в Комитете общественного спасения. Ленде, который был в курсе дела, велел предупредить Дантона. Дантон пожал плечами:
— Ну что ж! Пусть лучше мне отрубят голову, чем я буду отрубать головы другим.
А нам, которые советовали ему бежать, он ответил:
— Вы что же, думаете, родину можно унести на подошвах башмаков?
— Но вы хотя бы спрячьтесь, — настаивала я.
— Разве Дантона можно спрятать? — возразил он. И правда, спрятать Дантона было нелегко.
Он еще не знал, что предстанет перед трибуналом, а ему уже рыли могилу.
И все же у него было смутное предчувствие того, что должно произойти. Дантон сам рассказывал нам, что в один из дождливых холодных вечеров, которые располагают к мрачным мыслям и откровенным разговорам, он вышел из Дворца правосудия вместе с присяжным заседателем Революционного трибунала Субербьелем и Камиллом и, остановившись на Новом мосту, стал грустно смотреть, как течет река.
— Что ты видишь там? — спросил его Субербьель.
— Погляди, — отозвался Дантон, — тебе не кажется, что под мостом течет не вода, а кровь?
— Верно, — согласился Субербьель, — в небе красное зарево, за облаками нас ждет много кровавых дождей.
Дантон обернулся и прислонился спиной к парапету:
— Знаешь, если все пойдет так и дальше, то скоро никто не будет чувствовать себя в безопасности; этим людям все равно, кто перед ними: достойнейший патриот или предатель; никто не может поручиться, что генералы, проливавшие кровь на поле брани, не прольют ее остаток на эшафоте; я устал жить!
— Чего ты хочешь? — сказал Субербьель. — Эти люди начали с того, что стали требовать непреклонности от судей, и я согласился стать присяжным заседателем, но теперь им нужны только угодливые палачи. Что я могу сделать? Я всего лишь безвестный патриот. Ах, если бы я был Дантоном!
Дантон положил руку ему на плечо:
— Молчи, Дантон спит, — сказал он. — Когда придет время, он проснется. Все это начинает внушать мне отвращение. Я человек Революции; я не человек резни… А ты, — продолжал Дантон, обращаясь к Камиллу Демулену, — ты что молчишь?
— Я устал молчать, — отозвался Камилл. — У меня руки чешутся, иногда мне хочется отточить мое перо и разить им этих негодяев, как стилетом. Мои чернила более ярки, чем их кровь: они оставляют несмываемые пятна.
— Браво, Камилл! — сказал Дантон. — Прямо завтра и начинай. Ты затеял Революцию, ты и кончай с ней; будь спокоен, эта рука тебе поможет. Ты знаешь, как она сильна.
Три дня спустя вышел «Старый Кордельер».
Вот что говорилось в его шестом номере, вышедшем сразу после того, как арестовали друга Камилла поэта Фабра д'Эглантина:
«Принимая во внимание, что автор „Филинта“ посажен в тюрьму Люксембургского дворца, не увидев наступления четвертого месяца своего календаря, я хочу, пока у меня еще есть чернила и бумага и ноги мои стоят на подставке для дров, спасти свою репутацию; я хочу опубликовать мое политическое кредо, с которым я жил и умру либо от пушечного ядра, либо от стилета, либо смертью философов, как говорит кум Матье».
За этим номером, уже очень резким, последовал номер еще более резкий.
Я видела, что Камилл губит себя, и, помня о том, что он один из двух друзей, на попечение которых ты меня оставил и которые заботились обо мне в Париже, я побежала на улицу Старой Комедии, куда я приходила к Люсиль в те времена, когда Камилл и Дантон были всемогущи, и куда теперь приходили их перепуганные друзья, чтобы просить Камилла остановиться, пока не поздно.
У Камилла я встретила очень патриотически настроенного офицера по имени Брюн, явно не робкого десятка. Во время обеда он советовал Камиллу быть осторожным. Но Камилл вышел из себя и заявил, что считает трусостью отступить хоть на шаг.
Ему принесли гранки; он спокойно правил их, в одном месте вставил:
«Случилось чудо! Нынче ночью один человек умер в своей постели!»
Потом, видя, что Брюн пожал плечами, сказал по-латыни:
— Edamus et bibamus
[4]
.
Он надеялся, что Люсиль его не услышит, и, думая, что я не понимаю, добавил:
— Cras enim moriemur
[5]
.
Я пошла к Люсиль и рассказала ей все, что услышала. Люсиль готовила шоколад.
— Оставьте его, оставьте его, пусть он выполнит свой долг и спасет Францию; те, кто думает по-другому, не получат моего шоколада.
Поскольку могила для Дантона была уже вырыта, оставалось только арестовать его.
Камилл переполнил чашу, потребовав в своей газете со— здания Комитета общественного милосердия.
Двадцать восьмого марта Дантон объявил нам, что ужинает с Робеспьером; общие друзья сделали последнюю попытку примирить их.
Я решила остаться ночевать в Севре, чтобы узнать, как пройдет эта встреча, для которой ужин был не более чем предлогом.
Он состоялся в Шарантоне, у Паниса.
Дантон вернулся около часу пополуночи.
— Ну что? — вскричали мы, как только он переступил порог.
— Ничего, — сказал он, — этот человек совершенно бесстрастен, это не человек, а призрак. Непонятно, как к нему подступиться, в нем нет ничего человеческого, по-моему, мы стали еще большими врагами, чем были.
— Но в конце концов, — спросила г-жа Дантон, — что же все-таки произошло? Расскажи подробно.
— Зачем? Я и сам не знаю, что произошло; разве можно что-нибудь понять из бесцветных невразумительных слов Робеспьера? Сплошные препирательства; он упрекал меня за сентябрьскую резню, как будто он не знает, что ее устроил не я, а Марат. Я упрекал его за жестокое подавление мятежей в Лионе и Нанте. Короче, мы расстались злейшими врагами.
Назавтра поползли слухи о том, что произошло.
Робеспьер сказал Панису:
— Сам видишь, нельзя допускать этого человека к власти: когда он в правительстве, он разлагает его изнутри, когда он не в правительстве, он угрожает. Мы не так сильны, чтобы махнуть на Дантона рукой, мы слишком смелы, чтобы его бояться; мы хотели мира, он хочет войны: он ее получит.