— Я представляю собой архетип логики, — продолжал он. — Мой дом — лобные доли. Я являюсь персонификацией интеллекта, так же как дьявол — образом зла. Вы же, полагаю, родом из более нежного органа…
И Канэван, сердце которого исполнилось болью и тяжело билось — оно буквально разрывалось от боли (это же не могло быть сном?), — услышал свой голос словно издалека:
— И кто же я?
Но Макнайт в свойственной ему шутливой наставнической манере похлопал его по руке и с чувством сказал:
— Мой мальчик, боюсь, вы считаете, что говорить так было бы кощунством…
Интуиция ведет нас к Богу. И, не желая мириться с тем, что он всегда подозревал, Канэван выбежал из дома профессора, чтобы увидеть распростертые в откровении небеса.
Ибо ответственность эта была слишком велика, чтобы ее созерцать, а утрата слишком тяжела, чтобы ее вынести. Духовное родство, которое, он чувствовал, связало его с Эвелиной, было глубже всего того, что он когда-либо испытывал, и могло перерасти в нечто большее — материальный союз. Но этому никогда не суждено было осуществиться, потому что был только один дух, один бог — Эвелина, и он уже был ее частью.
— Все божества живут в человеческой груди, — позже, перед камином, напомнил ему Макнайт.
Спрятав лицо в ладонях, Канэван ушел от необходимости кивать в подтверждение.
— Уильям Блейк, — хрипло сказал он.
Макнайт только поворчал.
— Это она нашла там? — разочарованно спросил он. — Жаль. Я думал, это мое.
Теперь снежинки кружились вокруг Канэвана как пурга Евхаристии. Ecce Agnus Dei, qui tollit peccata mundi.
[32]
Всегда зная, что ему не суждено жить на земле вечно, он не мог сейчас смириться с мыслью об отделении от мира, который так сильно любил. А на другом полюсе Макнайт, похоже, был вполне счастлив, что получил ответы на все свои вопросы, что все его сомнения улеглись и были сведены к иллюзии. Канэван, казалось, был расположен к мученичеству, но теперь именно он со стыдом надеялся, что чаша сия минует его.
Он сидел на скамейке парка, наклонившись вперед так, что снег собирался у него на затылке, и пытался представить себе величие грядущего. Профессор был уверен в том, что Эвелина сконструировала настоящий адский мир, который им придется прорвать посредством гипнотизма. Им придется раскопать и показать ей глубоко погребенное прошлое, дав тем самым возможность преодолеть и победить его. А если не сработает? Что тогда?
— То, что потребуется в этот момент, — торжественно говорил Макнайт, — боюсь, слишком величественно, чтобы об этом можно было думать.
— А если у нас получится? Мы что, растворимся даже в ее воображении?
— Наш мир рухнет только в том случае, если мы не спасем ее.
— Но этого мира, который может рухнуть, не существует, — с ударением сказал Канэван. — Его субстанция не больше, чем сны.
— А кто говорит, что любой мир сделан из чего-то большего? — спросил Макнайт и хмыкнул. — Скажите спасибо, дружище, что мы являемся конструктом поистине высшего воображения, последовательность которого находится за пределами практического измерения, и оказались способны наслаждаться существованием таким же богатым, как и любое живое создание. Радуйтесь, что мы не вымышленные персонажи, которые живут захламленной, забитой всякой всячиной жизнью и погибают на последней странице общедоступной книги. Она дала нам независимые мысли, этот наш бог, и надежды, и стремления; мы действовали по собственному произволению, нам было позволено оступаться, совершать ошибки, задавать вопросы ей самой, а теперь даже принести ей в дар наши жизни. И все это по нашей собственной воле.
Профессор был в радостном возбуждении: он стал объектом одной из собственных лекций. Что это значит — существовать в воображении? Ниже ли это реальности только потому, что воображение неизбежно уступает реальности?
А разве реальность не уступает воображению? И что из них на самом деле выше? Эти вопросы на глазах у Макнайта порождали целый клубок последующих, но он не испытывал растерянности, как в бессмысленном лабиринте, — напротив, ликовал, обнаружив, что философия есть ключ к бытию — его собственному бытию — и эксперимент, столь же конкретный и дельный, как и любой из тех, что проводят на медицинском факультете.
Канэван поднял голову и стал наблюдать за белками, бегающими по усыпанной снегом траве. Почувствовал, как на него уставились городские окна. Ощутил гнетущую тяжесть предназначения. Посмотрел на Замок, пылающий огнями на неумолимой скале, и поежился в сгущающемся напряжением городском воздухе, услышал расходящиеся кругами волны плотно сотканного шепота: «Вы слышали?.. Лорд-мэр… Разорвали на улице… Никто ничего не знает… Никто ничего не понимает… По городу бродит дьявол…»
Канэван вздохнул, опустил голову и увидел знакомую фигуру в пальто и перчатках, неуверенно бредущую по извилистым тропинкам парка. Человек, задумчиво переводя взгляд с одной тропинки на другую, заметил ирландца, для вящей уверенности присмотрелся, а затем быстро прошел вперед.
— Я подозревал, что найду вас здесь, — остановившись возле скамейки, сказал Макнайт. — Вы готовы?
— Не уверен, что мое присутствие необходимо.
— Напротив, ваше присутствие весьма важно. Без вас я не смогу достучаться до Эвелины. В ее глазах я стану воплощением безжалостной логики, действующей не только в ее интересах, что будет непреодолимым барьером. При вашей же поддержке…
Канэван покачал головой:
— Это абсурд.
— Это наш долг.
— Я никогда не уклонялся от долга.
— Тогда почему сейчас вы сомневаетесь?
— Потому что мне необходимо право выбора. Мне необходимо чувствовать, что я действую по своей свободной воле.
— А эта ваша свободная воля… она даст вам чувство, что вы действительно существуете?
— Это основа существования.
Макнайт вздохнул.
— Тогда, пожалуй, — уныло сказал он, — лучше вам не ходить.
И тут на Канэвана навалилось всеподавляющее чувство стыда и сбившейся с курса ответственности. Он понял, что у него всегда была свободная воля. Не меньше, чем у любого человека. Другое сознание просто фильтровало силы, направлявшие его поступки, но они опаляли его, как сфокусированный солнечный луч.
— Нет, — сказал он и обреченно вздохнул, — нет.
Макнайт с еле заметной улыбкой терпеливо подождал и протянул руку, помогая другу подняться.
Канэван принял ее, и двое стали одним.
Они двинулись к Кэндлмейкер-рау в полночь — время, когда фонарщики обычно начинали свой второй обход, выборочно гася фонари, не считавшиеся неотъемлемой частью общественной безопасности. Но, проведя поспешную ревизию, городской совет освободил светлячков от этой обязанности вплоть до дальнейших распоряжений, потому что после неслыханной наглости — убийства лорд-мэра — страх, нараставший в городе, достиг высшей точки и тьма стала более осязаемой и угрожающей, чем даже выросшие расходы.