Хохот всколыхнул пламя свечей. Князь Трубецкой сидел с
багровыми пятнами на скулах и зубы сжал так, что становилось страшно – вот-вот
хрупнут в порошок… «Медведь» загавкал на него совсем не по-медвежьи и
предпринял неудачную попытку выдернуть за ногу из кресла. Весело было
несказанно.
– Да что ты его за ногу… – почти без запинки
выговорил князь Иван и пошел к хозяину, придерживаясь за стол и сметая
обшлагами посуду. – Что ты его за ногу, когда я его сейчас за шкирку…
Кавалергарда этакого, чтоб ему со своей кобылой амур иметь… Из окна его, аки
Гришку Отрепьева…
Он цепко ухватил Трубецкого за ворот и действительно
целеустремленно поволок к окну. Трубецкой упирался, но не в полную силу, как-то
слепо пытался оторвать Ивановы руки – словно в дурном сне, когда и пробуешь
отбиваться от схватившего тебя кошмара, да и не получается. Никто не
препятствовал – не усмотрели ничего невозможного в том, чтобы генерал-майор
кавалергардов вылетел из собственного окна.
Князь Трубецкой был на полпути к окну, когда сикурс все же
последовал – камер-юнкер Степан Лопухин, родственник Евдокии Лопухиной, а
следовательно, и нынешнего императора, вмешался и после перемежавшейся с
увещеваниями борьбы вызволил Трубецкого.
– В окно генералами швыряться – это уж, Ваня,
чересчур, – сказал Лопухин рассудительно. – Пойдем, охолонись. Пусть
его, мешает, что ли?
Иван стоял посреди залы, как стреноженный конь, и, казалось,
прикидывал, кого бы огреть и чем.
– Степа, ну не пойму я, – сказал он с пьяным
надрывом и где-то проглядывавшим недоумением, – я ж ему в морду плюю что
ни день, с бабой его лежу, а он как библейский самаритянин. Хоть бы отливался,
что ли, не говоря уж утереться. Скучно смотреть на сего мизерабля… Ай… –
Он тоскливо махнул рукой и отправился на прежнее место, пнув мимоходом
«медведя». – Что с вами ни делай, все станете твердить: «Божья роса»…
Надо сказать, что никто в его слова не вдумывался, разве что
поручик Щербатов, пришедший последним и менее других хмельной, короткую эту
речь запомнил. Застолье продолжалось, веселье шло безостановочно и отлаженно,
как часы работы известного мастера Брегета…
– …Как у Трубецкого, – сказал поручик
Голенищев. – Все как встарь.
– Не думаю я что-то, – сказал поручик Щербатов.
Просто ему казалось, что чем больше чего-то яркого,
красивого и устойчивого будет наблюдаться в окружающей жизни, тем удачливей и
лучше станет она, жизнь наша, на шарообразной земле, в том числе и для него
лично. Чужое счастье заставляло верить и в не такое уж далекое свое,
подстерегающее, быть может, уже при завтрашнем рассвете.
– Чем день всякий провождать? – упрямо повторил
он, глядя на ленивое кружение мельничьих крыл.
– Надоел ты мне, мил друг Степушка, – сказал
Голенищев. – Не хочу я с тобой спорить. Давай лучше об заклад биться на
Ваньку?
– Давай, – сказал Щербатов. – Десять золотых
– пойдет?
– Пойдет. Бьюсь об заклад, что и Ваньке Натали надоест
вскорости, да и Ванька Натали осточертеет. И пойдет все как встарь, с наличием
сторонних аматеров у Натали и метресок у Ваньки. Бабы – они таковы, –
веско заверил Голенищев и поутишил голос, оглянувшись на всякий случай в сырую ночь. –
Ежели покойная императрица с Вилимишкой Монсом имела долгий амур. Бамбардиру –
Бамбардиру, Степушка! – верность не хранили, а уж Ваньке… – Он
рассмеялся. – А забавно получается, Степа, – Петр Алексеич некогда
имел симпатию с Анной Монс, а его супруга впоследствии – с Видимом, оной Анны
родственником. Кундштюки судьба выкидывает, право. Эх, промотаю я твои золотые
с Амалией…
То, что судьба подкинет третий вариант разрешения их спора,
они не могли и предполагать. Как и все остальные, впрочем.
Наташа, покинув возок, поднималась на крыльцо шереметевского
дома.
Наталья Борисовна Шереметева
Ей исполнилось шестнадцать. Она была дочерью
генерал-фельдмаршала Бориса Шереметева, верного и умного птенца гнезда Петрова,
военного и дипломата, что ходил в Азовский и Прутский походы, дрался под Нарвой
и под Полтавой, бивал шведов у Эрестфера и Гумельсгофа, брал на шпагу Нотебург
и Дерпт, был родней Романовым по общим предкам времен Дмитрия Донского и за
немалке заслуги перед Российской державою пожалован Петром первым в России
графским титулом. И умер, когда дочери не было и шести, будучи шестидесяти семи
лет от роду.
Отца она помнила плохо и по причине малолетства, и оттого,
что в Петровы времена птенцы его гнезда месяц проводили дома, а десять
находились вдали от оного по военным и иным государственным надобностям.
Воспоминания были зыбки и неразличимы, как лики икон древнего письма: упадет
солнечный луч – высветит смутную тень, погас – и снова ничего…
Ей исполнилось шестнадцать – то самое второе поколение, в
глаза не видевшее бород и охабней, зато узнававшее сразу, что их непременная
обязанность – учиться на европейский манер. Только Европа Европой, а мамок и
нянек, происходивших из крепостного сословия, не извели и бурные, будоражные
петровские времена. И слава богу, сдается. Няньки-мамки остались те же, в том
же русском платье и с русской памятью, идущей даже не от Владимира Крестителя –
от Кия, антов и будин… да откуда нам знать точно, из какой глуби веков? Мы без
запинки перечислим греческих богов, главных и средненьких, а свои корни, свою
глубину сплошь и рядом не знаем трудами иных деятелей, тщившихся отобрать у нас
нашу память…
Мать любила Наташу «пребезмерно», и хотя сама была не
искушена в книжной премудрости, понимала, что без нее ныне нельзя. С учителями
обстояло не так уж блестяще, но Шереметевы могли себе позволить самое лучшее. И
Наташа его имела. Учителя наставляли грамоте, иностранным языкам и прочему
необходимому. Она знала, что Земля круглая, как ядро (хотя трудно в это
верилось), что между Старым и Новым Светом лежала некогда потонувшая страна
Атлантида, что Александр Македонский едва не завоевал однажды весь мир, но умер
(может быть, от непосильности сего предприятия), что Францией некогда правила
русская королева, а басурманский Стамбул был прежде христианским Царь-градом.
Читала разное – и Ливиевы истории, и житие Клеопатры, имевшей смелость убить
себя совместно с амантом, дабы не попасть в плен к врагу, «Повесть о храбром
мореходе Василии Кориотском» – может быть, первый русский приключенческий
роман, – сочинение неизвестного автора об удалом моряке, что был похищен
пиратами и претерпел великие невзгоды и долгие скитания, но избежал всех
опасностей и добрался все же в родные края к своей любимой. И еще многое.
А была еще и нянька Домна, ее покойный глуховатый голос,
бесконечные рассказы в долгие вечера – про колдунов, что оборачиваются волками,
перекинувшись через пень с воткнутым в него ножом; про огненное царство,
Потока-богатыря и царя Трояна; про верную любовь и лютых чудищ; про храбреца, что
отрубил руку моровой Язве и умер сам, но Язву от людей прогнал. И многое
другое.
Печатные строки книг о живших некогда людях, их бедах и
удачах переплетались с неизбывной и прочной памятью славян, переплетались,
свивались, текли единым ручейком, и все, вместе взятое, учило жить, учило
чувствам и силе, верности и упорству. Переменчивость и постоянство, подлость и
верность не всосешь с молоком матери, человека всему учат люди, и хвала ему,
если он перенял одно хорошее и никогда таковому не изменял. И как жаль, что мы
ничего почти не знаем о тех мамках-няньках, игравших, несмотря на веяния
времени, не последнюю роль в том, какими росли и какими потом становились наши
предки, помним только одну, из Михайловского, а остальные имена утекли, как
песок сквозь пальцы…