Так и жили. Так и выжили. А однажды рыбак пришел ночью и лег на мать. Кате, старшей, было уже двадцать лет, Оле – пятнадцать. Они слышали, как мать приняла его, как стонало ее тело и каким счастливым был ее выдох. Через год родилась Юлия. Через два – Ленчик. Рыбак плакал от счастья, от него же напился и утонул. Мать скоро ушла за ним. Очень тихо, как бы даже забыв о маленьких детях. Как выжили? А неизвестно. Как выживают звери, трава... Побирались. Подворовывали. Катя и Оля были и в няньках, и в уборщицах. Уже не вспомнить всего. Только ощущение холода, голода и грязи. Главное, старшие сестры не отдали их ни государству, ни чужим людям – прятали, как щенят. Господи! Как же это все могло быть? Старшая сестра, покойная Катя, красавица, умница, так и не вышла замуж – где бы она могла найти достойную пару в своей молодости? Такое мужское быдло было вокруг. Тем более что опыт второй сестры, Ольги, был неподходящ для примера. Ее муж был из большевиков Луганских и приходился каким-то родственником звонившей ей сегодня Вере Николаевне. Прожили они всего ничего, год, не больше. Муж рванул на Дальний Восток, именно для истинных революционеров дел было невпроворот. Оля хотела поехать за ним, но он ее не взял: «Гарантий для жизни дать не могу». Сказал и сгинул.
У Юлии, случайной младшенькой сестры, вариантов замужества как бы даже и не возникало. И она приспособила себя к полумужской жизни. Сделала короткую стрижку, стала петь в агитбригадах. Так ни разу в жизни ни с одним мужчиной и не поцеловалась. Пошла работать в школу – и, как выяснилось, на всю жизнь. К короткой стрижке привыкла, привыкла курить. В жизни с сестрами – пока те были живы – выполняла мужские работы. Катя и Оля играли в четыре руки на рассохшемся пианино, а она перекладывала печь и перестилала полы.
Брата Ленчика с детства носило по стране, как сухой лист. Прибился к сестрам перед самой войной. Наверное, этого бы не случилось. Но за ним тяжело шла сильно беременная женщина. Лето было жаркое и голодное, Юлия сейчас уже не помнит почему. Ведь страшный украинский мор был позади, а это был уже тридцать девятый.
Ленчик, уходя на финский фронт, оставил им жену и дочь, документов они никаких не видели. Сам он, шагнув в солдатский строй, сказал: «Обетованной земли тут нет, насмотрелся – знаю. Найти хотя бы просто землю. Если найду, вернусь за ними». Что он имел в виду? Землю для жизни или место для могилы? Этот вопрос задавала старшая, Катя, сестрам, которые опекали, как могли, невестку Леку. Ее дочь назвали Лизой в честь их бабушки, красивой дамы с портрета. От той, что приняла в себя рыбака, фотографий не осталось. К тому времени, как записывали Лизу в загсе, лица со старых портретов уже все кончились. Во всяком случае, у них в Лисичанске.
Девочку обожали все четверо. Она была хороша необыкновенно.
Юлия Ивановна бросает взгляд на Симу: господи, почему этой так не повезло? И думает: зато живая. Лизу и Леку застрелили немцы. Просто так, ни за что. Мать и девочка-кроха шли знакомой тропинкой, не зная, что это было уже немецкое штабное пространство. Гавкнули обученные собаки, и два выстрела решили все. Катя умерла от горя через месяц. У Ольги стало дергаться веко, таким и осталось до конца ее жизни. Она умерла в сорок четвертом. Крепко стриженную Юлию Ивановну, хотя она и кидалась на могилы сначала Лизы, а потом Кати, ничего не сломило. И теперь она знает почему. Должна была явиться Сима.
Но сначала явился Ленчик. Она не ждала его. Так естественно быть погибшим в войну, а писем он не писал никогда. Юлии даже думалось: а был ли грамотным брат, если он бежал из дома восьми лет? Один год прошел после войны, второй, третий. Явился-таки сын рыбака. Обтерханный, с голодными глазами и привычкой хрустеть пальцами. Юлии делалось от этого хруста просто нехорошо, но стеснялась сказать теперь уже единственному родному человеку на земле. У Юлии Ивановны возникло странное ощущение – брат не помнит женщину Леку. Во всяком случае, ни во втором, ни в третьем разговоре он о ней не спрашивал. Сестра повела его на могилы Кати и Оли, рядом была общая могила Леки и Лизы. Он остановился. «А я все думал: где они? Если у вас их нет... А они, оказывается, есть». Он долго смотрел на фотографию Леки и Лизы, они прижимались друг к другу. «Такая красота не для этой страны», – сказал он. Но, как теперь говорят, тему не закрыл.
Как-то его разобрало. Стал вспоминать свои мытарства до войны.
– Где только меня не носило. По всем стройкам, по всем рекам. Понять хотел, чего они добиваются, если куда бы ни пришли – людям становится хуже. Тут же обнаружил свойство народа, он у нас сложноподчиненный. Не просто раб там или крепостной, а раб с идеей: так, мол, мне и надо! И детям моим будет надо, и внукам. Одновременно! Слушай сюда: встречались разные люди, и бесноватые тоже. Знал такого. Из наших краев, между прочим. Некто Луганский. (Ленчик не знал, кто был муж Оли.) Убить мог на раз-два. Так верил. Я понимаю, это природный идиотизм: видеть, как все плохо, и кричать, что лучше не бывает. В общем, я в идею этой страны не верил, не верю и не поверю никогда. Я столько бит за это. Луганский тоже чуть меня не пристрелил, но, узнав, что я его земляк, сказал: «Живи, сволочь, и пусть твои глаза лопнут от стыда, что ты, сопляк, не понимаешь великой идеи». Вот я, сволочь, и живу, и глаза мои не лопнули. А настоящих людей все мене и мене. Срослись с поганой властью кто всем телом, кто боком, кто ногой, кто рукой. Я видел в Сибири закрытые лагеря. Слышал, что там самый смак народа. Но я, хрень такая, даже до этих лагерей не дорос. Или глуп, или слаб. Лучше б тот гад меня пристрелил.
Его приняли на работу в школу, завхозом. Он много пил, но никогда не впадал в дурь. Только говорил чуть громче и сильно потел.
Его взяла в примаки уборщица школы, некрасивая Уля. Что-то поскреблось в душе Юлии Ивановны. Мама и сестра были настоящие дамы, и даже ей, рыбацкой дочке, что-то от них, она надеялась, перепало. Уля же – это, конечно, ужас. Мало того что животаста и жопаста, так и слова из нее выходили незнамо какой природы. «Ща колидор сбацаю», «Енту тряпицу не трожь, она для деликатности». И все-таки хорошо стало без него, когда брат ушел с перекинутым через плечо скарбом. А потом родилась Сима. Как раз в год смерти Сталина. Более того, в самый что ни на есть тот же день. Девочку в родах – такое ведь горе в стране! – врачи упустили, осталась она хромоножкой. Но любви ей поначалу досталось не сказать сколько. И от пожилой матери, которая, будучи крупной и животастой, даже не подозревала, что может родить ребенка. («Енная мать! – причитала она над девочкой. – Из говна такая красота»). И от Юлии. И от молодого еще отца. Ленчик на смерти Сталина как раз и погорел. Рождение дочери подвигло его на высокие, почти заоблачные мысли о справедливой, после такого гада, жизни без арестов, без расстрелов, без этой вонючей партии, зажравшейся до блевотины. Ну, это ладно. Могло сойти за пьяную дурь. Но выросла из глубин Ленчика страшная, как смерть, идея: фашизм и коммунизм – одно и то же. И пошел он гулять с этими мыслями. Недалеко ушел. До первого встречного. И расстреляли его без всякого суда. Как особо лютого врага народа. Да не одного, а вместе с его сожительницей и парой хлопцев из школы, которые оказались рядом и слушали речи завхоза.