Страсти начались несусветные. Какие там Косово и «Аль-Каида» вместе с Грузией? На второй план отошел старик-сторож, пропавший с девочкой. Никакое человеческое спасение для прессы не соблазнительнее убийства.
Татьяне предстоял разговор с редактором. Она вошла без стука и сказала сразу, что не верит в эту чушь. Что если есть на лицах знаки, то на лице Скворцова просто вычерчена порядочность. Редактор смеялся, откинувшись на стуле, через расстегнутую пуговичку на нее смотрел волосатый пуп. И этот пуп думал, смеялся и делал журнал, в котором она работала. И она засмеялась тоже.
– Значит, дотумкала, – уже серьезно сказал редактор. – Знаки увидела на лицах, балда. А стигматов там не было?
– Дотумкала я вот что. Если у человека волосатый пуп наружу и из носа растут волосы или вдруг на ровном месте у него начинается хронический пердеж вместо мыслей, то надо лечиться, лечиться и лечиться, как надо было бы завещать великому Ленину. Но он сам был хрен моржовый.
– Можешь писать заявление по собственному, – получила она абсолютно спокойный ответ, но не возникло в ней ни страха, ни гнева, а стало даже как-то хорошо. Как будто ехала по колдобинам, да еще на трижды искривленном велосипеде, и вдруг ни с того ни с сего покатило, покатило – легко, радостно, как в рай.
У Веры Николаевны инсульт. Еще неделю назад примеряла новые трусики – стринги, чтобы удивить Андре: его корове таких не носить. Вот и был бы у него день радости – и водочка, и буженина, и соблазнительная ниточка в попке. Да он бы просто зашелся.
Но ничего прекрасного не произошло.
В очередной раз звонила в Луганск, кричала: «Что, трудно узнать, они из каких?» И на этом слове – «каких» – что-то застряло крестом в горле, буква «х» вспухла, глаза как-то дико опрокинулись вовнутрь и что-то горячее-горячее зажгло ей жилы, и она – и не она вовсе – завалилась на пол, а телефон упал ей на грудь. В это время в дверь звонил Андре, а открыл ему задержавшийся дома муж – он вернулся с полдороги, забыл, дурак, какие-то пассатижи. И все предстало ярко и непристойно: пена у рта, закатившиеся глаза и странное не то «х», но то «кх» из слипшегося горла.
Казалось, не довезут до больницы. Но инсульт, страшный снаружи, оказался незначительным – микро. Она пришла в себя. А вот с мужчинами случился конфуз. Они топтались в приемной «Скорой помощи» оба-два, как говорится, без слов, одни жесты. Муж нервно тер виски, а Андре открытым ртом громко выдыхал воздух. Когда был дан отбой самому страшному, муж рухнул на стул, а Андре сказал, что зайдет позже, чтоб уже поговорить с Верой Николаевной. «Козел!» – думал ему вслед муж. А тот как бы услышал и даже засмеялся якобы шутке.
Татьяна не знала ничего. Она в этот момент толклась в Бутырке, добиваясь свидания со Скворцовым с помощью оставшегося у нее удостоверения редакции. Волосатый пуп еще не начал упразднение ее документов. Еж твою двадцать! Как же она его обозвала?.. А ведь могла остаться в сладеньком журнале, где и деньги что надо, и «круг общения», и выход в свет на любой корпоратив, ешь икру или разные суши, пей-залейся, да мало ли что?
Но она, безработная, сидела напротив Максима Скворцова.
– Я из журнала.
Он отвернулся от нее и стал смотреть в зарешеченное окно, а ей хотелось плакать, она представляла неимоверное количество безвинных мужчин с этой тенью решетки на лице.
– Мне еще в детстве объяснили, что лицо – всегда отражение совести. Вы в этом деле ни при чем. Поэтому я здесь.
– Я вас не знаю. И ваше лицо ничего мне не говорит о вашей совести. Простите за прямоту. Раз вы работаете в этом журнале, значит, у вас спецзадание. Иначе с какой стати вы тут?
– Меня уволили. Сегодня у меня заберут пропуск, и я к вам больше не прорвусь. Скажите, чем я вам могу помочь?
– Ничем. Покойник, хозяин вашего журнала, предлагал мне сумасшедшие деньги, чтобы я снял свою дочь с конкурса. Жена моя была «за». Но дочке очень хотелось, хотя я уже знал, что все давно куплены. По логике, у меня был резон шлепнуть Луганского, но я не умею убивать. Лицо тут ни при чем. Просто у меня другое воспитание. Те, которые это сделали, лучше моей кандидатуры для своего прикрытия не найдут. Все про все знают. Помните эту сцену в «Идиоте» – деньги в печь? Покойник устраивал такие штуки. Куражился. Все куплю! Все продам! Ему однажды били морду специальные люди. Он тогда заявил, что знает, сколько стоит кресло президента, и нашего, и всякого другого. Ну, дурак, одним словом.
– Его уже нет. Что будет с вами?
– Справедливый суд. Кучка присяжных. Если до этого дойдет. Но скорее нет. Я как бы повешусь в камере от угрызений... Или вскрою себе вены бритвой. Не делайте такие страшные глаза. Не сам. Я и на такое не способен.
– Что передать вашей дочери?
– Ей мама все объяснит. Она для нее высочайший авторитет. «Он, – скажет она, – пошел на это ради тебя».
– Надо искать преступника. У вас хороший адвокат?
– Был хороший, да наверняка перекуплен. Оставьте все как есть. Как есть – очень плохо. Погибла ни в чем не повинная девочка. Погиб дурак Федор. Дело будет контролировать его брат. И храни вас бог возникнуть перед ним. Вы не проживете и секунды. Я боюсь за дочь. Не будут ли грозить ей?.. Но это уже Троянская война, а у Федора есть еще одна дочь. И моя супруга тоже не из паствы преподобного Серафима Саровского. Не влезайте. Это топь. И очень может быть, что она страшнее, чем кажется на первый взгляд.
– Меня зовут Татьяна Черникова. Безработная журналистка. Извините, но я попробую рыть землю носом.
– Бедный нос, – сказал он ей вслед.
Ее спокойно выпустили. Знаменитый журнал был популярен и здесь. Портреты «звезд» и «секс-символов» вырезались из него ножничками и висели там, где раньше были Ленин и Сталин. Место Дзержинского теперь занимала Жанна Фриске.
Он все-таки боялся, что она устанет и не дойдет до нужного места.
– Хочешь на ручки? – спросил он.
– Ты же старенький, а я уже немножко сильная, – ответила девочка.
Он боялся сбиться с пути. Он заплакал, когда увидел огоньки фар. Машина просигналила два раза.
– Климовск, – сказал дед шоферу.
– Мокша, – ответил парень и открыл дверцу. – А о ребенке разве договаривались?
– Не спрашивай лишнего.
Их заставили переодеться, а вещи, в которых они были, бросили в какое-то болотце, казавшееся недвижным, но мешок с одеждой оно втянуло в себя быстро и даже с аппетитом чавкнуло.
В машине девочку стало укачивать. Ей сказали, что они едут к маме, она ее ждет. Ее покормили вкусными пирожками с яблоками, попоили горячим чаем из термоса, и она уснула, положив голову на колени деда.
Тот самый главный пожар
Константин Луганский был из той ветви семьи, что, сломавшись накануне революции, оказалась за рубежом. Он был из третьего поколения русских вне России. И первым, кто вернулся. Он приехал, учился в Московском университете, защитил диссертацию, женился и остался. Слава богу, были уже вегетарианские времена. Жена его была тоже из бывших – из рода грузинских князей. В невестки они получили красавицу татарку. В доме всегда было певучее разноязычие. И это многоголосие Константин любил больше всего. Он за все время, что жил в Турции и Болгарии, во Франции и Германии, нигде не ощутил такой прелести разноязыкой речи, где главный язык не доминировал, не давил, не чванился, а был тем не менее отцом семьи. В голодные девяностые они взяли из детдома троих детей – казашку, украинку и белоруску. Он искал еврейку или армянку. Но, странное дело, брошенных еврейских или армянских детей не нашлось. Тут возникали боль и стыд за русских, за брошенных в таком неимоверном количестве больных и необученных.