Однако энергия в Дампле все же оставалась, и он теперь, как никто другой, хотел разобраться, зачем доктору Теллеру понадобилось губить его жизнь. Это он первым усомнился в правильности первоначального диагноза, а потом в своем божественном излечении и, усомнившись, передал дело для расследования. Впоследствии оказалось установлено, что его случай не был ни случайностью, ни исключением, что доктор Теллер, используя аналогичную схему, «экспериментировал», как минимум, с одиннадцатью «пациентами». Кто знает, кого еще из «подопытных Теллера» не удалось выявить следствию?
Следующие три свидетеля рассказали похожие, лишь в нюансах отличающиеся истории. Один из них был ведущий в мире химик, другой – всемирно известный писатель, а третий – одаренный музыкант и композитор, от которого, как писали, всегда ждали значительных результатов. Рассказы химика и писателя, так же как и их реакция на смертельный вердикт доктора Теллера, напоминали показания предыдущих свидетелей. Оба они, если так можно выразиться, растеряли себя и не смогли восстановиться даже после того, как Теллер сообщал им, что они выздоровели. А вот композитор выглядел, говорил и вел себя крайне отлично от предыдущих.
Звали его Мстислав Брестлав, он был спокойный и тихий человек с внимательным точным взглядом из-под несколько старомодных очков. История его, по крайней мере поначалу, мало чем отличалась от историй других свидетелей. Он неважно себя чувствовал и позвонил Теллеру, которого встречал прежде и хорошо знал. Тот предложил приехать в клинику и обнаружил у него неизлечимую, смертельную болезнь, которая, однако, как предположил доктор, не ухудшит ежедневного самочувствия, и определил для Брестлава оставшуюся жизнь в размере шести месяцев.
– И что вы почувствовали, когда услышали новость? – спросил Браунер в соответствии с привычной уже последовательностью вопросов.
– Я не помню точно своего первого ощущения, наверное, растерянность, опустошение. – Браунер кивнул, нетерпеливо ожидая не менее привычного продолжения. – Но, как ни странно, это быстро отступило, а на смену пришла, как бы это сказать, – Брестлав поморщился, даже поднес руку ко лбу, видно было, что он искал слово. – Ведь, если я скажу облегчение, вы не поймете, что именно я имею в виду.
Браунер вздрогнул, это был поворот, выходящий за рамки его так удачно воплощаемого прокурорского плана. Брестлав устало, но, мне показалось, немного снисходительно усмехнулся:
– Понимаете, все сразу отступило: вся повседневность, быт, расхлябанность, которая присутствовала в моей жизни. Вы знаете, мы всегда откладываем главное на завтра, на «потом». А тут вдруг не стало «потом», почти что не стало «завтра», и от этого исчезла возможность выбора, возможность планировать на год, на два вперед. Вообще исчезли все привычные мерки, и именно поэтому я почувствовал облегчение. Не знаю, поймете ли вы меня.
Я видел, что Браунер лихорадочно думает, как ему вновь перехватить утерянную сейчас нить, он неловко, возможно, от напряжения, повел головой, но Брестлав воспринял это движение как просьбу пояснить.
– Видите ли, – продолжил он, все еще потирая лоб, – жизнь устроена таким образом, что всегда дает нам второй шанс. Вернее, даже не так… – Теперь он снял очки и провел пальцами по глазам. – Именно то, что предел жизни не определен, означает, что она бесконечно растянута, а это рождает ощущение, что еще найдется время сделать то, что пока не успел. Жизнь базируется на принципе, который можно определить одним словом – «потом». Нам кажется, что в том, что ожидает нас впереди, всегда найдутся время и возможности. Видимо, нам необходимо это ощущение мнимой бесконечности жизни, без него стало бы устрашающе невозможно жить. Может быть, оно благо… Но, безусловно это иллюзия, выдумка, самоуспокоение. «Потом» не существует! Нельзя отнести детство на «потом», детство можно прожить только ребенком, также и с юностью. И улыбку молодой матери можно почувствовать, только когда она молода. Понимаете… Также и для созидания, для творчества не существует «потом». Тем не менее мы, даже понимая это, не можем преодолеть свою человеческую суть, мы все равно подсознательно, животно верим в «потом». К тому же личные проблемы – деньги, тяга к удобству и развлечениям, да и вся прочая суета требуют приоритета. Вот нас и выручает это «потом».
Браунер поднял руку, он пытался остановить ненужный, уводящий от сути монолог, но Брест лав не смотрел на него. Его взгляд был неопределен, как взгляды на старых портретах. Например, мне казалось, что он направлен на меня, но я был убежден, что и все остальные, сидевшие в зале, ощущали его на себе.
– Когда Теллер сказал, что мне осталось полгода, – продолжал Брестлав, – все определилось само собой. «Потом» разом исчезло, оно перестало существовать, остался только я и то главное, для чего, как мне всегда казалось, я существую. Музыка! Дела, заботы, обязанности, престиж, деньги, знакомые – все не только перестало быть важным, а вообще исчезло. И это явилось облегчением: мне самому не пришлось ничего предпринимать, никого обижать, искусственно ограничивать себя, вообще ничего не пришлось делать, все чудесно образовалось само по себе.
– Но вам ведь было страшно? Вы же думали о том, что скоро умрете? – предположил Браунер, надеясь вот так плавно вернуть свидетеля к сути дела.
– Страшно? – Брестлав и так говорил не быстро, а сейчас вообще замер.
– Нет, наверное, нет. Я не должен был умереть мгновенно. Единственное, что произошло, это то, что я узнал, где мой предел. Точно так же Теллер мог сказать, что я умру через два года или через восемь лет. Должен ли я был испугаться, если бы узнал, что умру через восемь лет? Или через двадцать? Двадцать лет такой же ограниченный срок, как и полгода. Конечно, в полгода укладывается меньше дней и ночей, но ведь все относительно. А если абсолютно, то полгода такой же полноценный срок, как двадцать лет, как и вообще любой срок. Тут дело не в самом сроке, а в его определенности. Страх, как вы говорите, должна вызывать определенность, а у меня она страха не вызвала, наоборот, я был ей рад. Но это я уже повторяюсь.
– Ну и что вы делали, узнав, что вам осталось жить шесть месяцев? – Браунер еще раз постарался изменить ход повествования свидетеля.
– Что я делал? – зачем-то повторил Брестлав. – Я работал. Все это время я сочинял музыку, лучшую из того, что я когда-либо создал, и, наверное, из того, что я вообще способен создать. Потому что пресловутое «потом» связано не только со временем, но и с духовными силами. Обычно боишься растратиться до конца, эмоционально, умственно, нервно. Хочется оставить резерв на будущее, не выплескивать себя полностью, потому что страшно оставаться пустым. А тут, наоборот, надо было исчерпать, опорожнить себя, опустошиться, чтобы не тяготило, когда подойдет срок. В итоге мне удалось раскрепоститься, исчезла удерживающая мысль, и я написал лучшую свою музыку.
Он обвел взглядом зал, и Браунер, как и все остальные, поймал его на себе.
– Но вы ощутили радость, когда узнали, что здоровы? – спросил он.
– Да, наверное, я был рад. Наверное, очень рад. Прежде всего оттого, что так чудно обхитрил судьбу и сделал то, о чем мечтал всю жизнь, и к тому же вышел без потерь. Как-то так случилось, что я именно обхитрил судьбу.