— Да, — сказала в ответ женщина. — У меня имеются две бутылки вина. Но откуда ему знать об этом? Почему он не сказал — одна бутылка или четыре, а именно — две?
Китаевский пожал плечами.
— Он думает, — продолжала Аглая, — что мне теперь уже ничего не нужно. Но я еще жива… Как не стыдно просить ему об этом, хорошо зная, что мне, как сестре милосердия, нельзя отказывать раненому! Тем более странно, что мы с Адамом Платоновичем — ни я, ни мой покойный супруг — не были связаны дружескими отношениями…
Китаевский хотел уйти, но она задержала его:
— Постойте… Я не хочу, чтобы полковник ошибся во мне, если он взывал только к моему милосердию. Я отдам вино, ибо ему, наверное, сейчас хуже, чем кому-либо из нас! ..
[16]
Китаевский, испытывая мучительный стыд, словно он совершил какую-то подлость, взял протянутые ему бутылки с вином, и скоро вся цитадель дружно осуждала Пацевича:
— Герой, называется! Последнее у вдовы забрал… Другой-то мужик с себя шкуру сдерет, чтобы слабый пол выручить, а этот, хрен старый… Наткнулся сдуру на пулю, так и давал бы дуба, никому не мешая! Мало он, что ли, винища-то за свою жизнь высосал — поди, не одну бочку. Видать, теперича с «Кондратисм Касьянычем» захотел чокнуться напоследок! ..
Клюгенау тем временем пришла в голову мысль: чтобы уменьшить риск на перебежках из одного двора в другой, он решил сделать пролом в стене, отделявшей мечеть от зданий, и зашел в комнатенку юнкера Евдокимова.
— Милейший юноша, — сказал барон, — вам придется подыскать жилье в другой гостинице. Сейчас начнем ломать стенку, и через ваш номер с прекрасным видом на окрестности будут порхать баязетские сильфиды с чирьями на затылках! ..
Юнкер сидел в углу темной комнаты и ногой пытался задвинуть подальше от взора Клюгенау солдатскую кружку.
— Хорошо, — ответил он, устало поднимаясь, — я сейчас переберусь в другое место.
Клюгенау нагнулся, поднял кружку, нюхнул ее издали и снова поставил на пол.
— Вы напрасно меня стыдитесь, — сказал инженер. — Ваше желание пить вполне естественно, и вы далеко не оригинальны в удовлетворении жажды. Я хотел сказать, что не вы один в гарнизоне мучаетесь. И не вы первый прибегаете к этому способу, чтобы заглушить жажду. Но поверь мне, дорогой и умный мальчик: надо уметь поставить свой дух так высоко, чтобы он всегда определял поступки своего тела.
— Я только попробовал, — тихо сказал юноша. — Обещаю вам, что больше не буду…
— Не надо обещать, — возразил ему Клюгенау. — Не сегодня, так завтра мы тоже, наверное, прибегнем к такому же способу.
Только вы очень рано обратились к возможности использовать свой организм в этих целях… Давайте я вам помогу собрать ваши вещи! ..
Сверху послышался какой-то шум, и, когда Клюгенау выбрался на двор, казаки Ватнина уже вытягивали на стену крепости какого-то незнакомого офицера в ярко-красном мундире с резким скуластым лицом.
— Клюгенау! — на бегу приказал ему Штоквиц. — Фаик-паша прислал к нам парламентера. Я буду разговаривать с ним, а вы задержите Исмаил-хана, чтобы он своим присутствием ничего не испортил.
Офицер этот был из калмыцких ханов; его братья держали рыбную контору в Астрахани, сам же он учился в Новгороде — в кадетском имении графа Аракчеева корпусе. И если бы не религиозные распри, вовлекшие его в пучину изгнания и предательства, он, может быть, сейчас сражался бы на стороне защитников Баязета. Но теперь он носил аксельбанты султанского прихвостня, и только легкая грусть в глазах калмыка, когда он смотрел на русских солдат, выдавала его истинное невеселое настроение.
Ватнин провел парламентера в помещение гюльханэ, откуда открывался вид на жалкий вытоптанный цветник, из гущи которого Исхак-паша наблюдал, как его жены купались в мраморных раковинах. Сейчас эти раковины были загажены кухонными отбросами, плитки мозаики отпали от стен во время артиллерийской дуэли.
— Итак, — сказал Штоквиц, садясь плотным задом на возвышение, с которого видел не одалисок, а плотные и грязные лица солдат, с любопытством глядящих на калмыка. — Итак, — повторил он, — вы будете последним парламентером, который выйдет отсюда живым. Более никаких предложений со стороны турецкого командования наш гарнизон принимать не намерен. И мы будем вешать всех посланцев, о чем я и прошу вас передать своему повелителю — Фаик-паше, мудрость которого известна всему миру!
Калмыцкий хан, носивший эполеты турецкого офицера, ответил на чистом русском языке:
— Ефрем Иванович, я вас хорошо понял и благодарю за откровенность… Что мне сказать вам? Разрешите воспользоваться тем счастливым обстоятельством, что за моей спиной не стоит ни одного соглядатая, и ответить вам такой же откровенностью…
Штоквиц кивнул ему головой, и калмык продолжал:
— Вначале я обязан исполнить долг, чтобы довести до вашего слуха волю моего начальника. Фаик-паша вторично предлагает гарнизону сложить оружие и…
— Нет! — выкрикнул Штоквиц, медленно багровея.
Калмык склонил голову.
— Я так и знал, — ответил он, пряча в усах улыбку. — На этот случай Фаик-паша велел мне (правда, не сразу) заметить, что он согласен теперь и на сохранение при вас оружия. При развернутых знаменах вы можете пройти для поселения в тот квартал, который вам угодно самим же и выбрать. Также мне велено напомнить вам, что на родине оценят ваш беспримерный подвиг и в сдаче крепости для вас не будет никакого бесчестья, ибо вы сделали все, что могли…
— Все? — грубо спросил Штоквиц.
Калмык подошел к коменданту поближе.
— Вы ждете Тер-Гукасова? — спросил он. — Напрасно… Вы знаете, что Игдыр сейчас прикрыт только ротою Крымского полка?
Эриванский губернатор Рославлев сможет назначить для вашей выручки лишь конницу Калбулай-хана… А вы уже давно не имеете воды!
— Ваша речь вполне разумна, — остановил его Штоквиц. — Но неразумны ваши поступки. Если вы знаете, что путь на Эривань заграждают только кордоны, то почему же вы не идете на Эривань? ..
Ага, — погрозил он калмыку толстым немытым пальцем, — вам нужен сначала Баязет! Но можете передать своему паше, что Баязета он не увидит…
Пока шли переговоры с парламентером, Клюгенау занимал разговорами Исмаил-хана Нахичева некого. На чистейшем арабском языке он поведал ему все трудности карьеры такого честного и умного человека, каковым, несомненно, является хан, и далее заговорил с той наивной образностью, которой так богаты восточные наречия:
— Ваше сиятельство, рукою искренности откиньте фату с ланит красавицы цели: нельзя же разуму вечно блуждать, подобно ранней цапле в зарослях лотоса… Ты почему, сукин сын, изменил присяге? — вдруг спросил он по-русски, пробудив усыпленного хана.