Шибанов осторожно преодолел два шага, отделявшие его от
крыльца, поднялся на первую ступеньку, потом на вторую. Глаза его настороженно
бегали, он чуял в показном спокойствии царя какой-то подвох, но никак не мог
понять, чего ждать и опасаться.
Ему осталось либо протянуть руку с письмом снизу, с
последней ступеньки, либо встать вровень с царем. Все замерли. Видно было, как
раз или два дернулся от волнения острый кадык Шибанова, а потом посланный
Курбского, мстительно поджав губы, все же поднялся на царево крыльцо, став
против государя, и протянул ему запечатанный сверток.
В то же самое мгновение царь приподнял свой тяжелый посох и
с силой вонзил завершавший его осн
[44] в ногу Шибанова, пригвоздив его к полу.
Изо рта Васьки вырвался короткий вопль. Лицо его сделалось
бледным, как у мертвеца, руки судорожно взлетели, однако тотчас упали. Он
зажмурился, пытаясь овладеть собой, но остался стоять неподвижно, лишь изредка
сотрясаясь крупной дрожью.
– Прими письмо, Иван Михайлович, – приказал царь, всей
тяжестью опираясь на посох и глядя, как из пронзенного сапога Шибанова
короткими толчками бьется кровь.
Висковатый выдвинулся вперед и вынул из безжизненно повисшей
руки посланника послание. Его худые пальцы, унизанные, против общего обычая,
всего лишь двумя или тремя перстнями, видимо дрожали.
– А теперь читай, – велел государь, отводя спокойный взор от
Шибанова и глядя поверх его покорно склоненной головы.
Висковатый сорвал печать и лишь пробежал глазами по первым
строчкам, как лицо его сделалось столь же бледным, как лицо раненого.
– Осмелюсь сказать, великий государь… – начал он умоляюще,
но Иван Васильевич резко дернул головой, и в глазах его плеснулось бешенство:
– Читай! Кому говорят!
Висковатый покачнулся от его рыка и, подняв к глазам письмо,
начал своим негромким, мягким, но звучным голосом:
– «Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, – ныне
же, по грехам нашим, омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в
совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В
смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками
истерзал ты вождей сильных, знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую
победоносную кровь их пролиял во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к
царю и Отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан
чародеями, свет тьмой и сладкое горьким!.. Зато писарям своим царь наш очень
верит и выбирает их не из дворянского рода, не из благородных, но больше из
поповичей или из простонародья, а делает это из ненависти к своим вельможам,
как будто, по словам пророка, „один хочет жить на земле“!»
– Довольно, – прервал Висковатого государь. – Довольно.
Прочее понятно. Все то, чего ожидал я от Курбского: письмо ядом так и брызжет,
пусть и токмо словесным. Но это лесфимия
[45] и пустая ложь, которую надо в одно
ухо впустить, в другое – выпустить. Каких вождей сильных и знаменитых истерзал
я различными муками? Чью святую победоносную кровь пролиял во храмах Божиих?
Намек на князя Репнина, что ли? Но чем виновен я, что был он убит по пути – по
пути, заметьте! – к Божьему храму каким-то душегубцем? А из поповичей родом
здесь кто? Откликнись!
Кругом молчали.
– Грязные, гнусные слухи распространяет обо мне твой хозяин!
– обратился Иван Васильевич к Шибанову, который еле стоял, качаясь, как былина.
– Не от него ли исходит клевета, будто я выколол глаза Барме и Постнику, двум
боговдохновенным строителям моего любимого храма Покрова-на-Рву? Якобы
возблагодарил я их за труд палачеством и мукою, дабы не могли они воздвигнуть
второго такого же чуда на земле. Какая чушь! Какая подлая чушь! Признайся,
Васька, и сия клевета – рукомесло твоего разлюбезного князя?
Бледные губы несчастного слуги слабо дрогнули, но ни звука
не сорвалось с них.
– Его, его, не усомнюся! А как ты думаешь, Шибанов, –
вкрадчиво спросил Иван Васильевич, – почему именно тебя послал ко мне Курбский?
Тебя – вернейшего из верных, спасителя жизни его! – на верную погибель? Не
знаешь? Ну так я тебе скажу. Ты был обречен с той минуты, как увидел страх на
лице своего обожаемого князя. Вспомни, сколько раз он отступал пред ливонцами,
сдавал им уже взятые с бою города! Да когда б не моя воля и непрестанные посылы
в бой этих «храбрых воевод», они и палец об палец не ударили б! Ливония давно
могла быть нашей, если бы воеводы мои были менее «храбры»! Ты ведь знаешь
правду, Шибанов. Именно поэтому ты был обречен. И еще потому, что стал
свидетелем и осуществителем подлых замыслов предательства Курбского и его
клеветы на господина своего. Хуже! На Отчизну свою! Ведь клеветать на меня –
значит, клеветать на Русь, ибо в глазах всего мира Московское государство – это
я, царь Иван Васильевич. Позор человеку, который за тирана мстит Отечеству.
Позор!
Курбский стыдился тебя, а значит, боялся. Он давно, давно
замыслил избавиться от тебя, но подлая душонка подсказала ему, что дельце это
лучше всего обтяпать иными руками, благо они уже обагрены кровью. Моими руками!
И твой господин не ошибся, Шибанов, потому что я тебя, конечно, убью, хотя ты
лучше князя своего, ибо остаешься верен ему, даже и обрекшему тебя на смерть.
Иван Васильевич улыбнулся, и губы его были столь же бледны,
как у обескровленного Шибанова.
– И не только тебя… Нет ничего тайного, что не стало бы
явным, и лишь только ты появился в Москве, об сем сделалось мне ведомо. Да
неужто многоумный Курбский не подозревал, что я проведаю о твоем посещении
Горбатого-Шуйского, Ховрина, Головина, Шевырева и прочих? Ты был у них с
подметными письмами, каждый принял послания Стефана-Августа и Курбского, читал
их и говорил с тобою о них. Все о многовластии, подобном польскому, мечтаете? А
то многовластие не для нас! Русь в единый кулак сжать надо и держать крепко, не
то распадется государство, яко кус, многократно изрезанный! – Он недобро
прищурился. – Да ведь боярам на Отчизну плевать. Каждый на себя одеяло тянет,
лишь о своем ломте грезит. У них было время донести государю своему о подлых,
изменных замыслах и письмах Курбского – но никто не сделал этого. Ну что же… Их
зароют в одну могилу с тобой, Шибанов, и все они могут поблагодарить за это
твоего отважного и благородного господина, князя Андрея Михайловича… служителя
сатаны!
Казалось, уже невозможно побледнеть сильнее, однако лицо
Шибанова сделалось вовсе впрозелень при этих последних, исполненных едкой
горечи словах царя. Он качнулся и устоял на ногах лишь потому, что Иван
Васильевич еще сильнее налег на посох.