Ели все, что попадалось на пути и неосмотрительно
подставилось под стрелу, камень или пулю. Полтора дня питались жареными
гадюками – места выдались скверные, никакой другой дичи. Набрели на россыпи
сизо-фиолетовой жимолости, и Мазур заставлял Ольгу лопать горстями горчайшую
ягоду, да и с собой прихватил, сколько смог – очень пользительно от
расстройства желудка. Тяжелее всего, больше даже, чем жена, он переживал
отсутствие чая. Когда вышли сигареты, перенес это гораздо легче.
Спичек оставалось ровно двенадцать. Патронов – четыре. Два
ушли на оленя, один – на зайца (очень уж далеко сидел, подлец, а до этого день
не попадалось дичины, и Мазур не рискнул баловаться с луком), а четыре он
поневоле истратил, отпугивая росомаху. Эта хитрющая, злобная и настойчивая
тварь, которую иные таежники считают даже поопаснее рыси, привязалась к ним в
местах, коим как нельзя лучше подходило меткое название «аю-кепчет»
[13]
–
протяженнейших буреломах. Два дня неотступно следовала в кильватере – не
нападая, просто держась поодаль и прикидывая, не собираются ли они, обессилев,
свалиться и начать помирать. При этом, стерва, ухитрилась ни разу не
подвернуться под выстрел, тут даже выучка Мазура оказалась бесполезной.
Поневоле поверишь эвенкам, что в росомаху перевоплощаются после смерти души
особенно злобных шаманов, не принятые за прегрешения в Нижнем Мире... Ночью,
ненадолго отлучаясь поохотиться, бродила поблизости. Но на третьи сутки ушла,
видимо, прикинув шансы и оставшись недовольной своими.
В конце концов случилось то, чего и следовало ожидать: Мазур
запутался в исчислении времени. Он уже не знал, август еще стоит или пришел
сентябрь, не знал точного числа, не мог с уверенностью сказать, восемнадцать
дней они шагают, или шестнадцать. Помнил только, что сегодня – восьмой день с
тех пор, к а к они остались вдвоем. А вот воспоминания о том, как они
вдвоем остались, загнал в подсознание. В первую ночь ему снилась Вика, сон был
невероятно четкий и до жути похожий на явь и ведь нисколько при том не
страшный. Он просто-напросто сидел возле неширокого ручейка, а Вика появилась
меж деревьев на том берегу, подошла вплотную к разделявшей их быстрой воде,
долго смотрела на него, и в лице у нее не было ничего демонического или хотя бы
печального. Вот только ни словечка не произнесла, долго смотрела на него, а
потом неторопливо ушла в тайгу. При этом он не испытывал ни малейшего страха,
но знал, что не должен ее отпускать, а вот шевельнуться как раз и не мог.
Вынырнул из полудремы, буквально плавая в поту, до утра так и не заснул.
С Ольгой обстояло похуже – на другой день с ней случилось
что-то вроде легкой истерики, она твердила, как заведенная, что Мазур ошибся и
закопал Вику живой, что нужно немедленно возвращаться, могила неглубокая, и они
могут успеть... После парочки оплеух это прошло, она даже не расплакалась. И
вновь стала прежней. То ли заразительно такое безумие, то ли и сам на миг
поддался таежному мороку, но часа два спустя, когда обдирал рябчиков на
привале, услышал тихий оклик:
– Адмирал!
Поднял глаза и увидел Вику – меж деревьев, неподалеку.
Отчаянно заморгал, и она тут же пропала, но руки долго тряслись.
А потом – как отрезало у обоих. Правда, его немного
беспокоило, что Ольга все явственнее замыкается в себе, но это могло и
почудиться. Из-за того, что они почти не разговаривали. Незачем было.
Вспоминать оставшийся неведомо где цивилизованный мир – только нервы мотать
друг другу, а обсуждать будущее из суеверия не хотели. Но почти каждая ночевка
начиналась с грубоватого слияния тел, которому и не подобрать было названия из
всех, уже имевшихся, и самых похабных, и вполне пристойных: не обменявшись ни
словом, ни взглядом, вдруг рывком кидались друг к другу и в спустившихся
сумерках отбрасывали все прежние запреты, позволяя другому выделывать с собой
такое, отчего в чистой городской постели пришли бы в ужас. Без единого слова.
Бесстыдный разгул фантазии довел до того, что Мазуру стало казаться, будто он и
не имел прежде эту женщину по-настоящему. Конечно, если пораскинуть мозгами при
свете дня, это была какая-то форма бегства от действительности, но в том-то и
соль, что думать при свете дня никак не хотелось. Разучились, такое
впечатление. Мысли, если и приходили, были незамысловатые, конкретные, насквозь
утилитарные, вертевшиеся исключительно вокруг п у т и и мелких
деталей с насущными потребностями. Теперь-то Мазур верил безоговорочно, что
оказавшиеся в одиночку на необитаемом острове быстро теряют человеческий облик
и даже станут спасаться бегством от экипажа случайно приставшего к берегу
корабля. А ведь раньше не верил. Однажды, увидев на поляне небольшую избушку,
скорее балаганчик, он инстинктивно шарахнулся в тайгу – и прошло секунд десять,
прежде чем понял, что с ним происходит...
Балаганчик оказался столь ветхим и давним, что они даже
поостереглись заходить внутрь – упершись рукой в притолоку, Мазур едва не
пробил бревно насквозь, дерево уже напоминало на ощупь сдобренную маслом
гречневую кашу, до того прогнило. Он лишь заглянул внутрь – и не увидел ничего,
кроме высокой, до пояса, травы. Очень может быть, избушку срубили еще в прошлом
столетии...
Главное было – как он прекрасно понимал – не опуститься.
Жить почти по-звериному, но остаться гомо сапиенсом. И потому он старательно
чистил зубы по утрам расщепленной на конце палочкой, мылся, бдительно понуждая
к тому же Ольгу, расчесывался корявым гребешком, а к вечеру, если
подворачивался ручей, старательно подмывал мужское достоинство. Волосы отросли,
закурчавились усы и бородка, он не стал бриться – помогало от гнуса. Впрочем,
со временем произошло то, что частенько в тайге случается: организм словно бы
вырабатывает иммунитет от укусов комарья, лицо уже не пухнет, как подушка, и
боли почти не чувствуешь, когда микроскопическая летающая тварюшка вопьется от
души.
В общем, они не пали духом, они не брели. Вошли в некий
устоявшийся ритм, в новую жизнь – и вели себя так, чтобы этому ритму и этой
жизни полностью соответствовать. Вовсе не одичали, а непонятным постороннему
образом с л и л и с ь с тайгой. Возможно, как раз
поэтому на них ни разу не нападали звери – не было такой необходимости, они еще
не превратились в ослабевшую добычу, а сам Мазур убивал именно тогда, когда не
мог без этого обойтись.
Он всей шкурой чувствовал, как семимильными шагами
приближается осень. Нигде уже не видел хоть чуточку зеленых листьев – только
разные оттенки золота и багрянца, местами листопад полностью оголил и ветки, и
целые деревья. И ночи – все прохладнее... Самой большой радостью для него
стало, когда, проснувшись утром, обнаруживал на небе полное отсутствие облаков
либо несколько белых, не беременных водой. И молился в душе неизвестному богу,
чтобы успели, вышли до затяжных дождей...
Четыре дня назад он решил ввести своего рода «культурную
программу». Сливаясь по-прежнему с окружающим зеленым морем (впрочем, чуть ли
не наполовину ставшим еще и багряно-золотым), протянуть ниточку к цивилизации,
куда, он яростно верил, вскоре предстояло вернуться. И во исполнение этой
задачи без особых хлопот заставил Ольгу либо вспоминать перед отходом к
вечернему отдыху длинное стихотворение кого-нибудь из классиков или просто
талантов, либо читать ему кратенькую лекцию по искусству. Честное слово,
помогало. Повествование о полотнах Джозефа Тернера или отрывки из печальной поэмы
Хорхе Манрике звучали в тайге неповторимо. Его собственный вклад в культурную
программу был гораздо менее весом и далеко не так интеллектуален – как-то,
когда зашел разговор, он сообщил Ольге, что писатель Борис Лавренев вовсе не
выдумывал бытовавшую среди военных морячков «Балладу о Садко и морском царе», и
в самом деле существовала такая. И исполнил без музыкального сопровождения –
отчего стало ясно, почему Лавренев привел лишь название, ни единого куплетика
не процитировав...