Из всех обитателей Санта-Барбары и Византии лишь бабочки казались ему достойными уважения: безгрешные и грациозные провозвестники, такие неуловимые и беззлобные, не в пример птицам, скорее злым и слишком крикливым. У бабочек ни тела, ни лица, только веретенообразное тулово, к которому прикреплены мембраны души, крылья пространства, паруса пейзажа. Невозможно представить себе их жилище, гнездо, дом — эти понятия вообще с ними не вяжутся. Все, что они могут предпринять для своей защиты, — спрятаться в собственных крылышках, сложенных, как руки для молитвы, и уснуть на какой-нибудь тычинке, лепестке, почке. Эти канатные плясуньи живут на свете, в красках, космической пульсации, временным и ускользающим кристалликом которой они кажутся. Человеку не поймать их, разве что преследуя, догоняя… Жестокость ловца направлена на единственный человекоподобный орган этих вечных переселенцев: головку с экзофтальмическими глазами. Ему достаточно раздавить пальцами эти стекловидные орбиты, чтобы убить живое, спрятанное под небесной драгоценной оболочкой, и насладиться — нет, не замирающим под его убийственными пальцами дрожанием, а самим произведением искусства, в котором сконденсировались и тайна странствия, и родовая память, и мучительное преодоление континентов, то ледяных, то пышущих жаром, и великолепие флоры и фауны, и, наконец, смятение, в различной степени свойственное группам гуманоидов. Историк — это бабочка, охотящаяся за другими бабочками, ищущая новых жертв, ярких пространств, погибших эпох, намагниченных временных промежутков, совершенных ошибок и упрямых скитальцев, вызванных к жизни сотрясениями во Времени.
Бабочка из бабочек прозерпина с черными траурными чешуйками… Адмирал с красными и черными полосками… и сама Анна, эта стендалевская мечтательница эпохи нескончаемых войн… Себастьян каждый день подводил курсор к досье «Анна Комнина, роман» и щелкал «мышкой».
«Я со своей стороны делала все, что можно, и, клянусь всеведущим Богом перед лицом своих еще здравствующих друзей и будущих читателей моего сочинения, что ничем тогда не отличалась от помешанных, целиком отдавшись своему страданию. […] Когда же… я опять коснулась его кисти и поняла, что последние силы покидают Алексея и пульс исчез, я склонила голову, в бессилии и изнеможении устремила свой взор на землю, не произнеся ни слова, закрыла глаза руками и, отступив назад, зарыдала».
[7]
Из всех хроник, повествующих о Первом крестовом походе, только «Алексиада», принадлежащая перу порфирородной принцессы,
[8]
привлекла внимание Себастьяна. Случайность? Влюбленная в своего отца василевса
[9]
Алексея Комнина Анна умело сочетает исполненное грусти любование великим человеком с поистине византийским вкусом к интригам, размышляет о политической власти, по-мужски внимательна к деталям битв, обладает даром к скрупулезному наблюдению за вопросами геополитики, к чему у нее подмешан сарказм, не щадящий ни походов во имя святой идеи — jeez!
[10]
— ни дворцовой жизни. И все это подано в стиле столь же ученом, сколь и увлекательном. Она и впрямь первая интеллектуалка, может, даже первый из современных историков. Во всяком случае, Себастьян в этом уверен.
Многие из его коллег, ученых педантов, предпочитают ей Гийома Тирского,
[11]
выдающегося эрудита, владевшего сирийским, персидским, арабским. Однако этот каноник явно на стороне крестоносцев — в этом Себастьян также уверен. Другие предпочитают Альберта из Экса, хроникера лотарингиев, чьи писания изобилуют деталями, за которыми охотятся современные схолиасты,
[12]
чтобы вычерчивать пути первых крестоносцев, и конечно же, Раймонда Агильского, незаменимого для понимания крестоносцев из числа тулузцев. Или «Деяния франков», живую хронику крестового похода, совершенного нормандцами. Однако все это труды вспомогательного рода, принадлежащие перу, так сказать, архивариусов, гербаристов, энтомологов, личностей малопримечательных, пребывающих в тени власти, тогда как труд Анны Багрянородной — совсем другое дело. Ах, Анна, рожденная в Порфире! История — это она сама, ее слезы, настроения, дворцовые интриги, борьба за власть с братом Иоанном, будущим василевсом, которому предстояло похитить у нее трон при том, что она сама вполне могла на него взойти. Однако в Византии — даже там, после стольких императриц — в те суровые времена, когда войны велись беспрерывно, воссесть на трон женщине было делом нешуточным. То, что она историк, — еще куда ни шло, хотя и это никем не признавалось. Желаете писать — марш в монастырь, и дело с концом. А если учесть еще и ревность матери, соперничество с бабкой Анной Далассиной,
[13]
той самой Анной Великой, вероломным политиком… Крестоносцев, мужчин Анна описывает так, как никто другой не описывал их в ту эпоху: грубые, дикие, смердящие, невежественные, ладные, все как на подбор красавцы, опасные, и все это в превосходной степени — awesome!
[14]
Банда варваров, подвигающая ее создавать свой труд во имя сохранения памяти о великой Порфире, существовавшей в те смутные времена, заставляющая ее уединиться в монастыре, чтобы оплакать своего великого отца, написать «Алексиаду», которая многие века станет будить ревность в историках, и почить, точно неизвестно когда. В глазах Себастьяна свидетельство Анны обладает ценным преимуществом: оно не ограничивается взглядом на мир одних лишь латинян, что побуждает исследователя взвешивать истину, учитывая мнения обоих лагерей, и не уронить звания ученого, точка зрения которого должна быть объективной.
Огневка и аполлон, белые бабочки, крылья времени, микрокосм и его существование во времени, родовые приметы и история, гиперболы памяти, греческие пергаменты, мифы и научные дисциплины, горение и магниты: Себастьян наводит курсор на любимые сюжеты и все щелкает «мышью». Сколько раз читаны-перечитаны пятнадцать томов «Алексиады» — и не счесть. Вскормленная на Гомере, Платоне, Аристотеле Анна выражает свои мысли языком, близким к современному греческому. Историком она сделалась, дабы продолжить дело мужа, кесаря Никифора Вриенния,
[15]
рано ушедшего из жизни, но главным образом, чтобы оправдать правление своего отца. Как относиться к «Алексиаде»: как к «Хронике одной принцессы» или как к «Поискам утраченного отца»? Себастьяну нет нужды обращаться к доктору Фрейду, чтобы понять: его собственная тайная побудительная причина, связавшая его с Византией, к великому удивлению его университетских коллег, считающих эту тему бесперспективной, отработанной и неактуальной, — та же, что и у Анны Комниной, и нечего тут стыдиться. Если только это в принципе не общая черта для близких к закату и тускнеющих эпох, будь то в XI или XXI веке: любить свои корни, в их поисках обретать себя, черпать в них силу. Тут поневоле задумаешься об отце, которого не хватает, о той исконной загадке, которую требуется во что бы то ни стало разрешить, чтобы обрести его, если возможно, придав себе этим — была не была — больший вес. Кое-кто даже мечтает таким образом взрастить собственную идентичность.