— Я бы не стал на это рассчитывать, — возражаю я. — Мне вон тоже всегда казалось, будто Он именно так ко мне и относится. А Он взял и убил нашего ребенка. У Соломона нет ни единого шанса стать царем.
— Это ты мне повторяешь с того самого дня, как он родился, — не уступает Вирсавия. — А теперь перед ним остался всего лишь Адония.
— Адония популярен, — говорю я, чтобы ее позлить. — А Соломон нет.
Вирсавия неожиданно впадает в философический тон.
— У богатого много друзей, — замечает она, — а бедный ненавидим бывает даже близким своим.
— Это кто же тебя такому научил? — сварливо интересуюсь я.
— Соломон часто так говорит, и, по-моему, это очень мудрая мысль. А почему ты спрашиваешь?
— Потому что он от меня ее слышал, — холодно сообщаю я, — вот почему. Полистай-ка мои притчи.
— Соломон тоже сочинил кучу притчей, — хвастается она.
— Ну да, — отзываюсь я, — и лучшие среди них — мои. Ты и ахнуть не успеешь, как Соломон объявит, будто это он написал мою знаменитую элегию.
— Какую элегию? — спрашивает моя жена.
На миг я лишаюсь дара речи.
— То есть как это какую? — издаю я наконец пронзительный вопль. — Какого хрена ты хочешь этим сказать? Какую элегию? Мою знаменитую элегию, элегию на смерть Саула и Ионафана. Ты, может быть, другую знаменитую элегию знаешь?
— По-моему, я и об этой ни разу не слышала.
— Ни разу не слышала? — Я вне себя от изумления. — В Сидоне ее знают. В Ниневии поют. «Краса твоя, о Израиль, поражена на высотах твоих». Этого ты ни разу не слышала? «Быстрее орлов, сильнее львов они были». «Как пали сильные!» «Он одевал вас в багряницу с украшениями и доставлял на одежды ваши золотые уборы».
Она выпрямляется, расширив глаза.
— Кто это написал? — спрашивает она.
— Вот именно, кто? — переспрашиваю я. — Кто, в лоб твою мать, написал это, как по-твоему?
— Соломон?
— Соломон? — взвиваюсь я.
Меня охватывает тошное чувство, будто ничего этого на самом деле не происходит.
— Она написана за десять лет до того, как я перебрался в Иерусалим! — ору я. — Ее пересказывали в Гафе, ее возвещали на улицах Аскалона за дюжину лет до того, как я тебя встретил. И ты не помнишь, кто ее написал? Соломон? Какой, бубена масть, Соломон, если он еще не родился?
— Ну что ты так распалился, Давид? — укоряет меня Вирсавия. — Ты же знаешь, я вечно путаюсь в датах.
Она садится рядом со мной на кровать, кладет мне руку на грудь. На секунду мне кажется, что вернулись старые времена. Член мой слегка набухает. Сладострастные ароматы смирны и алоэ, и касии, которыми веет, как из чертогов слоновой кости, от тела ее и одежд, увеселяют мои чувства.
— Не надо, — произносит она, когда я опускаю ладонь ей на колено.
— Ты не всегда была против. — Теперь я обращаюсь в просителя.
— Жизнь не стоит на месте.
— Еще одна премудрость Соломонова?
— Жизнь идет, — продолжает она, не слыша меня. — Давид, — взывает она ко мне, — я нутром чую опасность. Нафан боится, что после этого царского банкета, на котором главным будет Адония, мы все можем оказаться в тюрьме. Даже ты.
— Занятно, — с бесстрастной насмешкой отзываюсь я. — А вот Авиафар заходил ко мне нынче утром и сказал, что, по его мнению, устроить такой пир — мысль хорошая.
— Авиафар? — рассеянно переспрашивает она, словно никогда не слышала его имени.
— Ага, тот самый, что состоит при мне всю мою жизнь, — ядовито напоминаю я ей, — еще со времен изгнания.
— Ну, ты же знаешь, я вечно путаюсь в именах, — лживо заявляет она и тяжко вздыхает. — И все почему-то на А. Авигея, Ахиноам, Авесса — теперь еще Авиафар.
— Да не теперь. Лет уж пятьдесят.
— Мне иногда кажется, что во всей стране только два имени и начинаются с В — мое да Ванеи.
— Авиафар мой священник, — неторопливо напоминаю я ей о том, что, как оба мы знаем, ей и без меня хорошо известно. — Тот, что одним из первых присоединился ко мне, когда Саул убил его отца.
— Твой священник — Садок.
— У меня их двое.
— Ну пусть, а зато Нафан — твой пророк, — парирует она.
— Нафан — пустомеля, и, кстати сказать, он всегда относился к тебе с неодобрением.
— А пророк выше священника, — преспокойно продолжает она, словно не расслышав моих слов. — Нафан считает, что тебе не следует доверять Адонии. Боже милостивый, снова на А. У нас теперь даже Ависага есть. А как звали эту твою покойницу-жену, ту, вдовую, которая все молчала? Авитала, мать Сафатии.
— Ты у нас вроде бы вечно путаешься в именах.
— А если у человека имя начинается с А, так это всегда не к добру. Асаил, Ахитофел, Амнон, Авессалом, Авенир, Амаса — чем все они кончили? Милый, — она вкрадчиво склоняется надо мной, и мне вдруг приходит в голову, что выражение столь всеобъемлющей доброжелательности просто не может не быть двуличным, — ну пообещай мне, что ты никогда не назначишь царем человека, имя которого начинается на А. Больше я тебя ни о чем не прошу.
У меня дыхание спирает от такого бесстыдства.
— Я обдумаю твою просьбу со всей серьезностью, — обещаю я, гадая о том, до каких пределов затрепанного маразма я, по ее мнению, докатился.
— Вчера, — это первое, что сообщает мне Вирсавия на следующее утро, — ты дал мне слово, что никогда не назначишь Адонию царем.
На сей раз она в платье из огненного шифона, на голове ее красуется диадема из жемчугов и каких-то еще драгоценных камней. Она и теперь, приодевшись, становится столь соблазнительной, что мне, как обычно, не терпится содрать с нее платье, оставив ее в чем мать родила.
— Что-то не припоминаю, — отвечаю я, упиваясь ее нахальством.
— Вон Ависага была здесь и слышала, как ты это сказал.
Сидящая за своим косметическим столиком Ависага — истинный образец осмотрительности, я знаю, она меня никогда не подведет.
— Неужели ты не понимаешь, что Ависага засвидетельствует все, что угодно, если я ее о том попрошу? — с достоинством отвечаю я Вирсавии.
— Чем это тут пахнет? — с невинным видом спрашивает она, в очередной раз меняя тему с находчивостью, которая всякий раз меня поражает. Она морщит нос, приоткрывая маленькие, крошащиеся зубки, и вид у нее при этом становится опасливым, точно у кролика. — Кто-нибудь, откройте окно.
Я хохочу. У Ависаги, когда она улыбается, ямочки появляются на щеках. Медноватого тона румяна, которые она накладывает на лицо, выделяют высокий обвод ее смуглых скул.
Пахнет тут, разумеется, мной — затхлым, завосковелым, иссыхающим. Слуги душат мое ложе алоэ, корицей, мирром, но пахнет от него все едино мной. Смрадом смертности и зловонием мужчины.