Несмотря на то что я всего-навсего ремесленник, никто не считает меня скучным или застывшим в своем творчестве. Наоборот, мои картины называют гротескными, барочными, романтическими, сюрреалистическими, избыточными, напыщенными, безумными и, конечно, хотя я и не захотел признаться в этом Белинде, порочными и эротическими. Но не статичными. И не слишком академичными.
Хорошо. Я сделал решительный шаг. Я изобразил ее густые золотые волосы, ее прелестные ножки, виднеющиеся из-под подола ночной рубашки, а в качестве фона наложил густые слои умбры, что, как всегда, сработало: лошадка была великолепна, и нежная ручка Белинды…
Случилось нечто невероятное.
Мне захотелось написать ее обнаженной.
Я сидел, обдумывая эту мысль. Я хочу сказать: что было не так в том, как она сидела на роскошной игрушке в этой белой ночной рубашке? Какого черта она там делала? Она не Шарлотта. До сих пор работа шла хорошо. На самом деле даже более чем хорошо, но все было неправильно. Я шел окольными путями.
Я снял картину с мольберта. Нет. Для нее это не годится.
А затем я машинально повернул лицом к стене все полотна с Анжеликой, которые написал для новой книги. Мне даже стало смешно, когда я наконец осознал, что же такое делаю.
— Отвернись, Анжелика, — громко сказал я. — Почему бы тебе, дорогая, не упаковать вещи и не убраться отсюда ко всем чертям?! Отправляйся в Голливуд, в «Рейнбоу продакшн»!
Я осмотрелся по сторонам.
Никакого смысла поворачивать к стене остальные холсты. Они были слегка гротескными, о них часто спрашивали репортеры, но их никто не видел — ни в книжках, ни в художественных галереях.
Они не имели ничего общего с моими иллюстрациями. И все же я трудился над ними многие годы. То были изображения моего старого дома в Новом Орлеане и разрушающихся особняков Гарден-Дистрикт, а также несчастных брошенных созданий в комнатах с отклеивающимися обоями и отваливающейся штукатуркой, где повсюду рыскают крысы и кишмя кишат тараканы. Конечно, весьма легкомысленно с моей стороны. Я хочу сказать, мне ужасно нравилось, когда заходившие в гости друзья ахали при виде этих картин. Чистое ребячество, конечно.
Естественно, буйство красок Нового Орлеана прослеживается во всех моих работах. Кованые ограды, пугающее изобилие цветов, фиалковое небо, просвечивающее сквозь паутину листвы.
Но на этих никогда не выставляемых картинах сады точно джунгли, а крысы и насекомые гигантского размера. Они заглядывают в окна, прячутся за увитыми диким виноградом трубами, рыскают по похожим на туннели узким улочкам в тени дубов.
Картины те темные и отдают сыростью, и если там и присутствуют оттенки красного, то только кроваво-красные. Похожие на морилку. Здесь весь фокус в том, чтобы не использовать черную краску, поскольку все и так кажется черным.
Я пишу те картины только под настроение, и работать над ними — все равно что мчаться на автомобиле со скоростью сто миль в час. Мчаться сломя голову.
Друзья нередко поддразнивают меня по этому поводу.
«Джереми спешит домой, чтобы рисовать своих крыс».
«Новая книжка Джереми будет называться „Крысы Анжелики“».
«Нет-нет. Скорее „Крысы Беттины“».
«Сэтерди морнинг рэт».
Мой агент с Западного побережья Клер Кларк однажды зашла в студию и, увидев крыс, заметила: «Господи боже мой! Не думаю, что нам удастся продать права на экранизацию такого» — и быстро спустилась вниз.
Райнголд — мой дилер — тоже в один прекрасный день посмотрел картины и заявил, что хочет немедленно выставить как минимум пять из них. Три в Нью-Йорке и две в Берлине. Он страшно возбудился. Но не стал спорить, когда я сказал: нет.
«Не уверен, что в них есть хоть какой-то смысл», — ответил я.
«Позвоните мне, когда сочтете, что наполнили их достаточным смыслом», — помолчав, кивнул он.
Но мне так и не удалось наполнить их достаточным смыслом. Они походили на отдельные фрагменты, которые я писал с мстительной радостью. И тем не менее была в тех картинах какая-то тревожная красота. Хотя их бессмысленность придавала им некую аморальность.
Какой бы ограниченной ни была тематика моих книг, они имели смысл и обладали определенной моралью. И обладали тематической направленностью.
Но хватит о картинах с тараканами и крысами!
Я даже не потрудился повернуть их лицом к стене, когда приступил к работе над картиной с обнаженной Белиндой на карусельной лошадке. И вовсе не потому, что считал ее тоже аморальной.
Мне такое даже в голову не пришло. Я все еще чувствовал ее сладкий женский запах на кончиках пальцев. Сейчас для меня она была воплощением наготы, доброты и любви. Она не была аморальной, и рисовать ее тоже не было аморальным. Вовсе нет.
Работа над картиной не имела ничего общего с изображением крыс и тараканов. Но что-то явно было не так, происходило нечто, не поддающееся определению, нечто опасное: в каком-то смысле опасное для Анжелики.
Я остановился, пытаясь навести порядок в голове. На меня накатило какое-то сумасшедшее чувство, и — черт побери! — мне оно понравилось. Мне понравилось ощущение опасности. Если бы я подумал чуть подольше… Нет, не стоит. Не нужно анализировать.
Но сейчас я хотел уловить характерные черты Белинды: ту легкость, с которой она легла со мной в кровать, то, как она откровенно наслаждалась любовным актом. То был момент сбрасывания всех покровов. Открытость и раскрепощенность делали ее очень сильной.
Но ей не стоит волноваться по поводу картин, поскольку я их никому не покажу. И обязательно ей об этом скажу. Да уж, вот смеху-то будет, если кто-нибудь их все же увидит! Какой удар по моей карьере. Хотя нет, такого случиться не должно.
Я принялся рисовать ее лицо, с фотографической точностью выписывая каждую деталь. Причем работал с удвоенной быстротой, как делал всегда, когда трудился над темной картиной. Все шло просто замечательно. Слой за слоем я накладывал краски: плотные, густые и сияющие. Кисть легко и свободно скользила по холсту, являя взору ее ослепительные черты.
Тело, конечно, я писал по памяти: чуть великоватую для ее хрупкой фигуры грудь; маленькие нежно-розовые соски; редкие дымчатые волосы на лобке — не более чем размытый треугольник внизу живота.
Естественно, в картине были неточности. Но основной акцент я сделал на ее лице — лице девушки с характером. Я рисовал ее покатые плечи, точеные лодыжки, воссоздавая их в памяти, вспоминая свои прикосновения и поцелуи.
И это помогало мне творить чудеса.
Около двенадцати я уже практически завершил работу над огромным полотном, где она была изображена сидящей на лошадке. Я был настолько возбужден, что периодически отвлекался на то, чтобы попить кофе, закурить сигарету, походить по дому. К двум часам дня я дописал уже мелкие детали. Лошадка получилась очень похожей. Мне удалось передать резную гриву, раздувающиеся ноздри, уздечку с цветными камешками и облупившейся золотой краской.