Я повторил слово несколько раз, как мне казалось, очень точно, но услышал, что Акира смеется в темноте, и засмеялся вместе с ним, а вскоре мы уже истерически хохотали так же, как незадолго до того. Мы хохотали, наверное, не меньше минуты, после чего я, судя по всему, мгновенно уснул.
Когда я проснулся, в развороченную комнату заглядывал первый рассветный луч. Свет был бледный, голубоватый – словно упал лишь один из многих покровов темноты. Умирающий человек молчал, откуда-то издалека доносилась птичья трель. Оказалось, что крыша у нас над головой почти полностью отсутствовала, и оттуда, где я лежал, больно упираясь плечом в кирпичную стену, были видны звезды на предрассветном небе.
Мое внимание привлекло какое-то движение, я встревоженно сел, увидел трех или четырех крыс, суетившихся вокруг мертвого буйвола, и несколько секунд сидел неподвижно, уставившись на них. И только после этого, страшась увидеть нечто ужасное, повернулся, чтобы посмотреть на Акиру. Он лежал рядом со мной, не шевелясь, очень бледный, но я с облегчением заметил, что он дышит ровно. Нащупав лупу, я принялся снова внимательно изучать его раны, но добился лишь того, что разбудил его.
– Не бойся, – прошептал я, когда он сел и стал озираться по сторонам.
Он выглядел испуганным и растерянным, но постепенно, судя по всему, вспомнил, что было накануне, и в его оцепеневшем взгляде проступила задумчивость.
– Тебе что-то снилось? – спросил я. Он кивнул:
– Да. Снилось.
– Надеюсь, какое-нибудь местечко получше этого? – рассмеялся я.
– Да. – Акира глубоко вздохнул и добавил: – Мне снилось, что я маленький мальчик. Мы помолчали, потом я сказал:
– Должно быть, это настоящее потрясение – из мира, который тебе снился, попасть в этот.
Мой друг уставился на голову буйвола, торчавшую из-под обломков.
– Да, – произнес он наконец. – Мне снилось, когда я был маленький мальчик. Моя мама, мой отец. Маленький мальчик.
– А помнишь, Акира, игры, в которые мы играли? На холме в нашем саду. Помнишь?
– Да. Помню.
– Это добрые воспоминания.
– Да. Очень добрые воспоминания.
– Хорошие были деньки. Тогда мы, конечно, не понимали, насколько они замечательные. Дети этого, наверное, вообще не осознают.
– У меня есть ребенок, – вдруг сказал Акира. – Мальчик. Пять лет.
– В самом деле? Хотелось бы мне его увидеть.
– Я терять фотография. Вчера. Позавчера. Когда меня ранить. Я терять фотография. Сына.
– Ну, старина, не грусти. Скоро снова увидишь его.
Акира продолжал смотреть на буйвола. Одна крыса дернулась, и стая мух взлетела с туши животного, потом уселась на неё снова.
– Мой сын. Он – Япония.
– О, ты отправил его в Японию? Это меня удивляет.
– Мой сын. Япония. Если я умереть, ты сказать ему, пожалуйста.
– Сказать ему, что ты умер? Прости, но я не могу этого сделать. Потому что ты не умрешь. Во всяком случае, еще не скоро.
– Ты сказать ему. Я умереть за родину. Сказать, чтобы он слушаться мать. Защищать. И строить добрый мир. – Он едва ли не шептал теперь, тщательно подбирая английские слова и стараясь не заплакать. – Строить добрый мир, – повторил он, водя рукой в воздухе, словно штукатур, шпаклюющий стену. – Да. Строить добрый мир.
– Когда мы были мальчишками, – сказал я, – мы жили в добром мире. А эти дети, дети, которых мы недавно видели… Как ужасно, что им так рано довелось узнать, насколько гнусной бывает жизнь.
– Мой сын, – продолжал Акира, – Япония. Пять лет. Он ничего еще не знать, ничего. Он думать мир – хорошее место. Люди добрые. Его игрушки. Его мама, отец.
– Наверное, и мы были такими же. Но, полагаю, все не так плохо. – Я отчаянно старался вывести друга из опасного состояния депрессии. – В конце концов, когда мы были детьми и что-то шло не так, мы немногое могли сделать, чтобы исправить положение. Но теперь мы взрослые и кое-что сделать обязаны. В этом все дело, понимаешь? Ты взгляни на нас, Акира! После стольких лет мы можем наконец хоть отчасти восстановить справедливость. Вспомни, старина, как мы играли. Много раз. Как воображали себя сыщиками, которые разыскивают моего отца. А теперь мы взрослые и можем наконец вес уладить.
Акира долго молчал, потом сказал:
– Когда мой мальчик понимать, что мир нехороший… Я хотеть… – Он замолчал – то ли от боли, то ли потому, что не мог найти английского слова, – потом произнес что-то по-японски и добавил по-английски: – Я хотеть быть с ним. Помогать ему. Когда он понимать.
– Слушай, мартышка ты старая, – шутливо заметил я, – все не так мрачно. Скоро ты снова увидишь сына, уж я об этом позабочусь. А начет того, что в годы нашего детства мир якобы был лучше, это все чушь. Просто тогда взрослые прикрывали нас. Не стоит вспоминать о детстве с такой ностальгией.
– Но-сталь-ги-я, – по слогам повторил Акира, словно это и было слово, которое он тщетно искал. Потом сказал что-то по-японски, вероятно, то же самое слово, и снова перешел на английский: – Но-сталь-ги-я. Нужно испытывать но-сталь-ги-ю. Это очень важно.
– Ты так думаешь, старина?
– Важно. Очень важно. Ностальгия. Если мы испытывать ностальгия, значит, мы помнить. Мир, лучший, чем этот, мы открывать, когда расти. Мы помнить и желать добрый мир снова возвращаться. Поэтому очень важно. Только что я видеть во сне. Я – мальчик. Мама, отец, рядом со мной. В нашем доме. – Он смолк, продолжая неотрывно смотреть на обломки.
– Акира! – воскликнул я, чувствуя, что чем дольше продолжается этот разговор, тем серьезнее становится опасность, о которой я боялся даже думать. – Нам нужно идти. У нас много дел.
Словно бы в ответ раздалась пулеметная очередь. Звук был более отдаленным, чем накануне, но мы насторожились.
– Акира, – сказал я, – отсюда далеко до того дома? Нам нужно добраться до него раньше, чем разразится настоящий бой. Сколько еще идти?
– Недалеко. Но мы идти осторожно. Китайские солдаты очень близко.
После сна, ничуть не освежившего нас, мы чувствовали себя едва ли не еще больше истощенными. Когда мы встали и Акира навалился на меня всей своей тяжестью, я не удержался и застонал от боли, пронизавшей шею и плечи. Первые несколько минут, пока мы снова не приноровились друг к другу, ходьба была для нас адской мукой.
Местность, по которой мы шли теперь, выглядела еще более удручающей. Разрушения оказались такими опустошительными, что нам зачастую приходилось останавливаться, чтобы найти хоть какой-нибудь проход через сплошные завалы. И хотя при свете продвигаться было легче, открывшаяся взгляду чудовищная разруха, которую накануне скрывала темнота, смертельно угнетала дух. Среди руин повсюду: на земле, на стенах, на разломанной мебели – видна была кровь, иногда свежая, иногда пролившаяся, судя по всему, несколько недель назад. Хуже того – обоняние предупреждало об этом гораздо раньше, чем обнаруживал взгляд, – мы стали с повергающей в отчаяние регулярностью натыкаться на груды человеческих внутренностей в разных стадиях разложения. Однажды, когда мы в очередной раз остановились передохнуть, я заговорил об этом с Акирой, но он ответил просто: