Она испуганно замолчала, всматриваясь в его вытянувшееся лицо.
– О, – пробормотал МакКэрот, – теперь я, кажется, кое-что понял. Ну, разумеется. Так это и должно было быть. Они поженились и прожили очень странную жизнь. Без фактического вероисповедания, потому что ни тот, ни другой не могли поступиться своим прежним укладом, но, может быть, знаете, оба они при этом верили в Бога. Потому что иначе я не понимаю, как он мог жениться на еврейке, чьи родители погибли в лагере, и как она могла выйти за немца, то есть за одного из тех, по чьей вине погибли ее родители. Тут все необъяснимо. С нашей точки зрения.
– Что же объясняет вам вера в Бога? Я как раз думала, что, может быть, именно по-человечески: такая страсть была у них, такая любовь…
– Ой, что вы! – замахал руками МакКэрот. – Пока мозг не даст разрешения всем прочим точкам тела, никакая страсть наружу не вылезет. Даже если она вдруг возникнет, даже если! А тут мозг должен был наложить такой строжайший запрет, что… – Он даже зажмурился. Потом широко открыл глаза: – Тут именно должны были вмешаться небесные силы, тут высшая воля, как хотите…
– Что же рассказывал вам Майкл про похороны деда?
– Да ведь вы понимаете, что он мне рассказывал, – с нажимом на что сказал МакКэрот.
– Никто из нас этого не ожидал, – заторопилась Айрис, – что она захочет так проводить его. По самому строгому еврейскому обряду. С раввином и кантором. Вы ведь знаете, как у евреев хоронят. Молитвы эти… они же просто переворачивают. Мы были потрясены.
– Майкл когда узнал правду?
– Да тогда же, когда и мы. Саймон почему-то решил ему сообщить. Но Саймон тоже был весь перевернут. Он всегда старался держаться в стороне от всех этих вещей. Он ведь такой – не знаю даже, как сказать, он такой ведь светский человек… Был, по крайней мере, светским человеком…
– Ах, боже мой! – МакКэрот схватился обеими руками за голову и тихо замычал. – Страшная наша жизнь, миссис Груберт, страшная наша людская жизнь! Иногда я вот смотрю на людей и, кажется, все про них понимаю. Будучи, так сказать, специалистом в своей области. В каждом человеке вижу некий, знаете, компьютер. Со своей программкой, со своими вирусами. Просто! Настолько просто, что ужас охватывает! Вот, вижу, веселый человек, у него такой-то набор странностей, проблем, отклонений, вот, вижу, наоборот, мрачный человек – у него свои «штучки». И так мне, знаете, тошно становится, такая меня охватывает клаустрофобическая тоска – передать вам не могу! Но потом это проходит. И останавливаюсь, разинув рот, и смотрю, и ничего не понимаю… Чувствую только, что не моего это ума дело. И не моей, так сказать, «специальности»…
Айрис вдруг тихо заплакала, полезла в сумку, достала бумажный носовой платок, осторожно промокнула накрашенные ресницы.
– Так вы все-таки думаете: электрошок? – всхлипывая, спросила она. – Не опасно для него это?
МакКэрот развел руками.
– Не более опасно, чем вся остальная жизнь… Не более, чем…
* * *
– Значит, передадите? Не по почте, а найдете ее и лично – в руки?
– Обещаю.
– А то оставайтесь! Ей-богу! Я хоть вас изваяю, что называется. Гоголь закончен. Примусь за вас.
– Арсений!
– Что, дорогая?
– Может, вы все-таки полечитесь?
– От чего?
– Ну, ладно вам! Страшно же! Вдруг вас скрутит ночью, вы один, «Скорую» вызвать некому…
– Не страшно, дорогая. «Чему быть…» – знаете пословицу? Не знаете! Американка! Приезжая, как люди говорят, фря. Знаете, что такое «фря»? Тоже не знаете? Ну вот! Как же с вами разговаривать? Печаль да скука!
Ева засмеялась и тут же всхлипнула.
– Я без вас буду скучать.
– Надо говорить «за вами». Знаете, как одесситы говорят, «скучать за вами».
– Я буду скучать за вами.
– Какая вы все-таки милая, Ева. Цены вам нет. Изломали вас. И поделом! Нечего было такой красивой «рожаться». Жили бы себе, как все прочие: ножки, ручки есть – и ладно! А вы тут, понимаешь, устроили нам алебастр с жемчугами!
– Приезжайте в Нью-Йорк.
– А жить где?
– А здесь вы где живете?
– А здесь так полагается. Раз я скульптор, ну, короче говоря, художник, с большой, разумеется, буквы – с большой! – то мне так и полагается по российским меркам: алкоголь, плюс гениальность, плюс нищета. Потом одинокая смерть, потом мировое признание. Лет через сто-двести. И все! Хорошо, спокойно, давно отработано! И я вписываюсь. Я в эту простую модельку ложусь, как карандаш в пенал. А в Америке вашей – что? Вы же меня только запутаете! Там нужно другую модель осваивать. Там эта наша, российская, не работает. Там мне за нее неловко будет. Вроде как она безвкусная… Вот какие дела…
– Арсений!
– Ну что, дорогая, что? Что вы все плачете сегодня? Пришел к вам – трезвый как стеклышко, с поручением. Всю ночь писал. С подарком, – он кивнул головой на небольшой сверток. – Вы разверните, кстати, а то обижусь. Не бойтесь: не одеколон. Только осторожней, не разбейте.
Ева развернула.
Девочка с длинными китайскими глазами лет двенадцати-тринадцати сидела на низкой скамеечке, прижимая к себе котенка. У котенка были такие же длинные, как у девочки, глаза. И волосы девочки, и шерсть котенка были как-то особенно нежно и старательно сделаны, так, что хотелось потрогать каждый живой, слегка шевелящийся волосок.
– Ну? А вы говорите: в Нью-Йорк! Что мне там делать? Подойдите и скажите «спасибо». Поцелуйте меня, если вам не противно. Или вам противно?
Ева подошла, он встал.
– А можно, я вас поцелую? Не перепачкаю я вашу белизну?
Она обняла его.
– Тихо стойте, Арсений, не шевелитесь. Помните, какой вам сон приснился?
Он глухо засмеялся в ее волосы.
– Про нищего старика и содержанку. Этот вы имеете в виду?
– А вам разве еще какой-нибудь снился?
– Вроде нет. Это у вас духи такие, да?
– Какие?
– Жасмином пахнете.
– Нет, это шампунь. Я его покупаю у своих родственников в китайском городе.
– Как – родственников?
– Шучу. Просто у китайцев покупаю. Мы, китайцы, любим цветы. Жасмин особенно.
Она поцеловала его в колючий подбородок и отодвинулась.
– Ничего-ничего, – почти угрожающе сказал он, – что нам эта жизнь? – Он сморщился презрительно. – Мелочь, букашка, и больше ничего! Одна из! А будут другие! Прекрасные! Чудесные! И там вы будете со мной! И никто вас не посмеет ни обижать, ни мучить! И водки там – нема! Один жасмин цветет, вот что. Один там белый жасмин, Ева.
– Вы заклейте письмо все-таки, а то неудобно.