Свинья обернулась и обнажила клыки, которые больше подошли
бы секачу [3], чем домашней хрюшке. О, это была уже не та жирная хавронья,
которая только что ковырялась в земле! На ее рыле явственно проступило
озлобленное человеческое выражение; крошечные глазки обросли длинными
ресницами, широко раскрылись; в них сверкнул такой адский пламень, что собака
невольно попятилась; тут же, словно устыдившись, бросилась вперед и так ловко
обогнула разъяренную свинью, что та и пикнуть не успела, как собака уже
вскочила ей на спину и вцепилась зубами в загривок. Елизавета не поверила себе,
увидев, как передние лапы собаки вытянулись и сделались похожи на сильные
женские руки. Они вцепились в свинью столь крепко, что, как она ни билась, как
ни кидалась и дыбилась, а скинуть собаку все же не могла. Почему-то Елизавета
вспомнила свой рассказ Татьяне о волке, который вот так же вцепился в спину
кочкара на черном пастбище Хара Базар. Баран не смог его скинуть, пал с
перерезанным горлом...
Не скоро удалось свинье освободиться, но из ее загривка
тяжелой, черной струей хлестала кровь. Потому она, забыв обо всем на свете,
кроме своей боли, кинулась прочь, откуда прибежала; собака, тяжело дыша,
принялась набрасывать землю на столб, пытаясь как можно скорее засыпать то, что
неудержимо рвалось на волю.
Потом, сев на задние лапы, она долго переводила дух, прежде
чем нашла в себе силы подняться и затрусить к лесу, то и дело оглядываясь,
словно опасаясь, что черная свинья появится вновь. Но той давно уже и след
простыл, поэтому собака наконец-то кинулась во всю прыть к той самой поляне,
где лежала сломанная осина. Она перекинулась через бревно справа налево. И
вскоре женщина в черном платке и кожушке легко, будто призрак, заскользила по
дороге, ведущей к кладбищу.
Елизавета открыла глаза. Луна светила в окно. Да такая
ясная, такая чистая! А ведь только что в той ночи, которую она видала во сне,
небо было безлунным...
Елизавета привстала, огляделась. Татьянин сенник, кинутый на
пол, пуст.
Задыхаясь от слабости, прокралась в детскую. Авдотья сладко
сопела на своей постели; в люльке тихонько спала Машенька, чуть нахмурив
ровненькие черные бровки.
Татьяны не было и здесь.
Елизавета торопливо перекрестила дочку, кое-как воротилась к
себе и вновь улеглась, глядя на голубые лунные столбы, падающие из окон, и
пытаясь понять, что вокруг – явь, что – сон. Новый приступ слабости сморил ее,
и она вновь погрузилась в ту же зыбкую дремоту, в которой пребывала прежде. И вновь
отыскала Татьяну, которая спешила с кладбища к тем самым воротам, где только
что сражались черная собака и черная свинья.
Ночь и во сне была светла, осиянная луной; и студеная Волга
сверкала черным серебром, будто некое волшебное зеркало, в которое гляделись
небеса. Наверное, Татьяне лунного света было недостаточно, потому что она
прокралась в дом и вскоре вышла оттуда с железным совком, полным горящих
угольев.
Пошарив во дворе, она набрала каких-то щепок, веток, мусору;
и скоро у ворот пылал костерок. Татьяна совком, помогая себе руками, принялась
копать в том же самом месте, где прежде рылась черная свинья.
И вновь затрясся столб, вновь задрожала земля, и вновь
почудилось Елизавете, что некая ледяная тяжесть придавила ей сердце.
О, какая боль пронзила ее! И мучительнее всего было знать,
что Татьяна, именно Татьяна вот-вот оборвет ниточку ее жизни!
Но тем не менее она отчетливо видела все, что происходило у
ворот. Она видела, как из ямы, вырытой Татьяной, вдруг что-то выскочило, да так
проворно, что цыганка еле успела это поймать... И на тот миг, пока она держала
свою находку, сердце Елизаветы остановилось.
Она схватилась за грудь, задыхаясь, и помутившимся взором
увидела, что Татьяна с отвращением швырнула в костер... тряпичную куклу.
Да-да, куклу! Такую, какими играют все девочки; какими
играли Лисонька и Лизонька; какую Елизавета обязательно сшила бы для Машеньки.
Это была самая обыкновенная кукла, только она все время трепыхалась, дергалась,
будто в пляске, будто была живая. Она продолжала плясать даже в огне, дергая
тряпичными руками и ногами; и только сейчас Елизавета поняла, что на куклу
надето платье из синего шелкового лоскута – точь-в-точь ее платье, которое
изорвалось во время достопамятной скачки на медведе. На голове у куклы были
накручены длинные косы из пеньки. Не той ли самой, которую когда-то «остригла»
Анна Яковлевна, уверенная, что стрижет свою соперницу?.. Эта кукла, без
сомнения, изображала Елизавету. И все время, пока она трепыхалась в костре,
трепыхалось сердце Елизаветы, пока кукла вдруг не вспыхнула черным, жирным
пламенем и не исчезла без следа.
Елизавета проснулась от своего резкого, короткого крика и
привскочила в постели, прижав руки ко рту и в ужасе озираясь.
За окном чуть брезжило серое ноябрьское утро.
Увидев Татьяну, спящую на своем сеннике, Елизавета
зажмурилась, не веря глазам, а когда открыла их вновь, цыганка по-прежнему
спала.
Елизавета встала, подняла с полу Татьянин кожушок, он был
сырой, холодный, и, закутавшись в него, выбралась за дверь.
Ее пошатывало от слабости, но сердце билось ровно, спокойно,
в глазах не крутились огненные колеса, как бывало раньше.
Когда Елизавета сошла по лестнице, босые ноги ее заледенели;
она напялила чьи-то валенки, стоявшие под лестницей, потом осторожно – не дай
бог, не скрипнуть бы! – сняла засов с боковой двери и стала на крыльце под
серым небом раннего утра.
Сыро было, зябко. Елизавета покрепче запахнула кожушок,
подняла воротник, уткнулась в кудлатый мех. От него несло псиной, и она
отстранилась, сморщив нос. Осмотрелась, позевывая, и вздохнула глубоко-глубоко,
словно глотнула колодезной воды.
– Тини, тини! Тинь!
Синичка! Ноябрь, зима скоро. Но ведь поет же, голосок
подает:
– Тини, тини! Тинь!
Елизавета посмотрела на изрытую, истоптанную землю у ворот,
на покосившийся столб, на черные уголья, над которыми еще курился дымок...
Подняла глаза к серому, низко нависшему небу, перевела взор на сизую волжскую
волну.
– Тини, тини! Тинь!
И вдруг она вздрогнула, сжала руки у горла и зашлась в
рыданиях, словно голосок синички достучался сквозь стынь и ледяную кору до
замерзшего, стиснутого болью сердца и освободил его, растопил лед. Вот он и
пролился слезами и растаял. Хоть близилась не весна, а новая зима...