Не поймите меня превратно; книга Эдвина Ньюмена об упадке
английского языка кажется мне довольно забавной, но вместе с тем утомительной и
поразительно ханжеской; эту книгу написал человек, который хотел бы поместить
язык под герметически закрытый стеклянный колпак (словно красавицу в
хрустальный гроб) и не разрешать ему бегать на улицу и болтать с прохожими. Но
у языка есть свой, внутренний двигатель. Парапсихологи могут спорить
относительно экстрасенсорного восприятия; психологи и неврологи могут
утверждать, что ничего подобного не существует; но те, кто любит книги и язык,
знают, что печатное слово обладает особой телепатической силой. Писатель
работает молча, он обозначает свои мысли группками букв, разделенных пробелами,
и в большинстве случаев читатель тоже проделывает свою работу молча,
расшифровывая эти символы и превращая их в мысли и образы. Поэт Луис Зукофски
(его самая известная книга – “А”) утверждает, что даже размещение слов на
странице – абзацы, пунктуация, место, где кончается строка, – все это тоже о
чем-то говорит читателю. “Проза, – пишет Зукофски, – это поэзия”.
Вероятно, справедливо, что мысли писателя и мысли читателя
никогда не совпадают полностью, что образ, который видит писатель, и образ,
представляющийся читателю, не сливаются на все сто процентов. В конце концов,
мы не ангелы, мы творение несовершенное, язык наш мучительно неуклюж – это вам
подтвердит любой поэт или прозаик.
Думаю, нет ни одного писателя, который не страдал бы от
ограничений, поставленных перед нами языком, который не проклинал бы его за
отсутствие в нем нужных слов. Особенно трудно передать такие чувства, как горе
и романтическая любовь, но даже столь банальное дело, как включение ручной
передачи и поездка до конца квартала, станет почти неразрешимой проблемой, если
вы попытаетесь не просто осуществить этот процесс, но и описать его. А если
сомневаетесь, попробуйте написать инструкцию и испытайте ее на приятеле,
который не умеет водить машину.., только сначала проверьте, застрахована ли
машина.
Различные языки, как считается – и это правда, – по-разному
приспособлены для разных целей; французы пользуются репутацией великих
любовников, потому что французский язык особенно хорошо выражает чувства
(невозможно сказать лучше, чем Je t'aime…
[269]
и для объяснения в любви нет
лучшего языка). Немецкий – язык прояснения и объяснения (и тем не менее это
холодный язык: когда много людей говорит по-немецки, это похоже на звук
большого работающего механизма). Английский очень хорошо выражает мысли и
неплохо – образы, но в основе его нет ничего привлекательного (хотя, как указал
кто-то, в нем есть извращенно привлекательные созвучия; подумайте, как
благозвучно словосочетание “проктологическое обследование”). Однако мне он
всегда казался плохо приспособленным для выражения чувств. Ни “почему бы нам не
переспать?”, ни жизнерадостное, но грубоватое “беби, давай трахнемся” не
сравнятся с Voulez-vous coucher avec moi ce soir?
[270]
Но нужно извлекать,
что возможно, из того, что мы имеем.., и, как подтвердят читатели Шекспира и
Фолкнера, иногда получается неплохо.
Американские писатели более склонны калечить язык, чем наши
английские кузены (и хотя я не согласен с утверждением, будто английский
гораздо бескровнее американского английского, тем не менее у многих английских
авторов есть неприятная привычка бубнить; и несмотря на то что бубнят они на
грамматически абсолютно правильном английском, монотонность остается
монотонностью) – часто потому, что в детстве получили плохое или не правильное
образование, – но лучшие произведения американских писателей способны поразить
читателя так, как не в состоянии поразить английская поэзия и проза; вспомним,
например, таких несопоставимых писателей, как Джеймс Дики, Гарри Крюс, Джоан
Дидион, Росс Макдональд, Джон Ирвинг.
И Кэмпбелл, и Херберт пишут на безупречном, безошибочном
английском языке; их произведения выходят в мир с наглухо застегнутыми
пуговицами и молниями, и подтяжки всегда на месте – но все равно какое при этом
между ними различие!
Джеймс Херберт бежит к нам, протянув руки; он не просто
хочет привлечь наше внимание, он хватает нас за лацканы и начинает кричать в
лицо. Не вполне артистический метод воздействия, и никто не собирается
сравнивать его с Дорисс Лессинг или B.C. Найполом.., но он тем не менее
действует.
"Туман” (никакого отношения к одноименному фильму Джона
Карпентера) – это показанная со многих точек зрения история о том, что
случилось, когда подземный взрыв проделал брешь в стальном контейнере,
захороненном английским министерством обороны. В контейнере находился живой
организм, называемый микоплазмой (это такая зловредная протоплазма, которая
может напомнить зрителю малоизвестный японский фильм 50-х годов, называвшийся
“Водородный человек” (The Н-Маn)) и похожий на желто-зеленый туман или смог.
Подобно вирусу бешенства, этот туман поражает мозг людей и животных, превращая
их в бесноватых маньяков. Особенно кровавые сцены связаны с животными: фермера
затаптывают насмерть на туманном пастбище его собственные коровы; пьяному
владельцу магазина, который ненавидит все на свете, кроме своих почтовых
голубей (особенно он любит одного испытанного ветерана, голубя по кличке Клод),
птицы, пролетевшие на пути домой в Лондон через туман, выклевывают глаза.
Голубятник, держась за то, что осталось от лица, падает с крыши, где стоит
голубятня, и разбивается насмерть.
Херберт никогда не деликатничает и не уклоняется от острых
углов; напротив, он стремительно и энергично бросается навстречу каждому новому
ужасу. В одной сцене обезумевший водитель автобуса кастрирует преследовавшего
его в детстве учителя садовыми ножницами; в другом престарелый браконьер,
которого владелец земли как-то раз поймал и поколотил, прибивает этого
владельца гвоздями к его собственному обеденному столу; раздражительный
управляющий заперт в сейфе собственного банка; ученики забивают насмерть учителя
физкультуры; а в наиболее эффектной сцене сто пятьдесят тысяч жителей и гостей
курортного Борнемута входят в океан и, как лемминги, совершают групповое
самоубийство, “Туман” вышел в 1975 году, за три года до ужасных событий в
Джонстауне, Гвиана, и во многих эпизодах книги, особенно в сцене в Борнемуте,
Херберт как будто предсказал эти события. Мы видим эту сцену глазами молодой
женщины Мевис Эверс. Любовница-лесбиянка бросила ее, открыв радости
гетеросекса, и Мевис приехала в Борнемут, чтобы покончить с собой.., легкая
ирония, достойная комиксов периода их расцвета. Она входит в воду по грудь,
пугается и решает пожить еще немного. Встречное течение мешает ей выбраться, но
после короткой напряженной борьбы она снова выходит на мелководье. И становится
свидетелем кошмара:
"Сотни, может быть, тысячи людей спускались по ступеням
к пляжу и шли к ней, шли к морю!
Неужели это ей снится?.. Жители города сплошной стеной
двигались к морю, шли бесшумно, уставившись в горизонт, как будто что-то их
манит. Лица у них были бледные, застывшие, почти нечеловеческие. И среди них
дети: некоторые идут самостоятельно, словно никому не принадлежат; тех, кто не
умеет еще ходить, несут. Большинство в ночных рубашках, они словно встали с
постели, отвечая на призыв, который Мевис не слышала…"