От увиденного на Ким сошел необычайный покой. «Этим все кончается, – думала она. – У нас нет времени, Майк. Нет времени. Где ты? Что делаешь?»
42
Майку не терпелось спуститься с гор. Он предвкушал еду, пиво, сигареты – все, чего был эти дни лишен. Манусос позволил наконец-то нарушить пост и достал из того же пакета несколько черных оливок, каких он отведал в первый день их с пастухом пути в горы. Они обожгли нёбо, как лимон. Спустя несколько минут желудок свела боль.
Пастух отругал его:
– Я же говорил, жуй медленней и дольше. Но ты накинулся на них, как волк.
– Да, – простонал Майк, привязывая скатанный спальный мешок к рюкзаку. – Я набросился, как волк, на пять оливок. Целых пять.
– Иронизируешь? Это ты так иронизируешь? Да, вижу. Поторопись, мы отправляемся.
– Но ты идешь не в ту сторону. Ведь в Камари – сюда.
Манусос собрал отару и погнал ее через перевал к отдаленной долине в глубине острова.
– Камари? Я разве сказал, что мы идем в Камари?
– Нет, но…
– Нет. Мы идем не в Камари. Вперед! Эмброс!
Он ударил одну из овец крюком посоха. Майк, поправляя на ходу лямки рюкзака, пристроился за пастухом. Он не был уверен ни в том, что сможет самостоятельно отыскать дорогу домой, ни в том, хватит ли у него сил на новое путешествие неведомо куда. В голове звенела пустота, он не чувствовал тела – только нестихающую боль в кишках. Он был связан с пастухом и теперь понял, что без него пропадет.
– Но куда, Манусос? Куда мы идем? У меня больше сил не осталось. Я должен знать, куда мы идем.
– Не отставай!
Тут Майк взорвался. Швырнул рюкзак на землю. Заорал в ярости, не выбирая выражений, самым мягким из которых было «дерьмо овечье»:
– Или ты говоришь, куда мы, черт подери, идем…
– Или что?
Майк вдруг, как тогда, на змеиной поляне, увидел себя сверху – нелепую фигурку с побагровевшим лицом, вопящую на пастуха.
– Это хорошо, что ты так злишься. Тебе это пригодится.
Нормальное зрение вернулось к Майку, но подходящих слов, чтобы выразить ярость, он больше не находил.
– Мы идем, – смягчился Манусос, – искать магису
[20]
.
– Искать что?
– Все, что я до сих пор делал, это просто подготавливал тебя. Но только магиса может указать тебе путь.
– Магиса? Магиса? – Майку было незнакомо это греческое слово. И в то же время он чувствовал, что знает его. – Кто или что это такое?
– Конечно, – сказал Манусос, когда они начали спускаться по крутому склону в долину, – мы не поминаем всуе магису.
– Разумеется. Какой я дурак.
– И пожалуйста, Микалис, Майк, когда мы найдем магису, пожалуйста, не называй ее так. Это будет невежливо.
Манусос больше не касался этой темы, хотя и старался поднять Майку настроение рассказом о местах, где они находились. Видимо, они пересекли некую границу, за которой, как признался Манусос, народ имел несколько странные обычаи.
– Да что ты говоришь!
– Это так, Майк. Верь мне.
Прошагав еще час, они подошли к побеленному домику, приютившемуся на полпути в долину. Непонятным образом он стоял в таком отдалении от ближайшего жилья, что туда можно было добраться только на осле или пешком. Майк увидел перед домом пыльный двор. Курятник и кучу хвороста у стены. К курятнику была привязана большая черная собака; казалось, она спала на высохшем огороде, часть его была занята парником, у которого не хватало половины стекол. Во дворе стояла женщина, вся в черном, держа что-то в руках и глядя на приближавшихся гостей. Дверь домика была распахнута.
– Это магиса, – шепотом проговорил Манусос. Откашлялся и сплюнул.
Если она магиса, тогда это греческое слово означает вдову. Женщина была в традиционном для Средиземноморья черном одеянии вдовы: башмаки, чулки, черные платье и джемпер, черный же платок на голове, закрывавший не только лоб, но и шею, и низ подбородка. В руках она держала поднос, на котором стояло два стакана.
– Где твой греческий? – сказал Манусос. – Она не знает английского. Придется припомнить греческий.
Когда они подошли ближе, собака вскочила и принялась яростно лаять, так сильно натягивая привязь, что даже немного сдвинула курятник. Она прыгала на них – все ради удовольствия вонзить огромные клыки в их мягкую плоть, но, удерживаемая веревкой, падала, перекувырнувшись, наземь.
Манусос поклонился, здороваясь со вдовой. Майк устало повторил за ним поклон. Она невозмутимо смотрела на них, особенно внимательно и довольно неприязненно, как показалось Майку, на него. Лицо у нее было морщинистое и ссохшееся, как старый башмак. Губы, казалось, навсегда застыли в скорбной мине. В ней была какая-то обезвоженность и хрупкость, сухость, как в пыли во дворе. Даже глаза тусклые, без блеска, словно время выпило из них всю влагу, словно тяжкий труд лишил ее последней капли жизнерадостности.
Манусос потянулся к стакану на подносе. Хотя она ничем этого не показала, Майк почувствовал, что второй стакан предназначен ему, и взял его. «Гъя сас! – подняли они стаканы за ее здоровье. Это была ракия. Майк почувствовал, как выпитое обожгло пустой желудок. Даже кожу черепа закололо, как иголками. Она все так же пристально смотрела на него.
Манусос представил его:
– Микалис.
Предупрежденный, что нужно соблюдать местный этикет, Майк сказал на чистом греческом:
– Очень приятно видеть вас в полном здравии.
Во время этой церемонии собака, не переставая, громко лаяла. Когда они поставили пустые стаканы на поднос, старуха что-то крикнула собаке. Та замолчала, растянулась на земле, опустив голову между лап и с сожалением поглядывая на мужчин.
Старуха пошла в дом. Манусос последовал за ней.
– Она как будто ждала нас, – сказал Майк.
Женщина обернулась и погрозила ему пальцем.
– Милате эленика, – сказала она строго. Голос у нее был удивительно энергичный. – Моно эленика.
– Нэ
[21]
, – сказал Манусос, тоже со строгостью, хотя и притворной. – Говори только по-гречески. – Потом кивнул старухе: мол, все улажено, и вошел за ней в дом.
Внутри было чисто подметено и голо. Она провела их на кухню, совмещенную с общей комнатой. Основное место здесь занимала огромная пузатая печь, ненужная летом, но без которой зимой в этих горах не обойтись. Магиса жестом показала, чтобы они устраивались за столом, покрытым клеенкой в многочисленных порезах от ножа. Усевшись, Майк увидел напротив себя на стене большое изображение глаза, такое же, как в церкви Девы Непорочной.