Мартемьян медленно моргал, глядя на него.
—Что ответил бы? Служить тебе прохвосту, изворотливому змию, вору по роду?— улыбнулся он печально.— Я бы сказал «да», братец Филипп, а жалею токмо об том, что не знался с тобой ране.
* * *
Глубокой ночью раздались стуки. Завадский понял, что спит, когда увидал перед собой гигантскую треугольную рожу. Тревожная хмарь в мгновение ока изгнала кошмар, он очнулся в холодном поту: где я, в каком аду? Черные бревна, пляшущая полутьма, решетки, стоны. Тени отперли тяжелые скрипучие замки, грубо схватили связанного по рукам Филиппа, потащили в глухую ночь.
Втолкнули в жаркую избу, бросили к ногам Пафнутия Макаровича. Тот щурил на него мартышечье лицо, глядя с властным отвращением, словно на таракана в банке. Рядом стояла страшная «оглобля» в кафтане, свет лучин истончал и удлинял его фигуру к потолку, под которым, казалось, он склонялся и нависал над Завадским.
Рядом же стоял, широко расставив ноги казацкий пятидесятник — невысокий, но крепкий и ладный мужик с сообразительными глазами, руки его в перчатках спокойно лежали на рукояти палаша.
Завадский поднял голову, посмотрел на Пафнутия и понял, что Мартемьян был прав. Пафнутий двинул пальчиком, и крепкий пятидесятник прошел к выходу, тяжело скрипя половицами.
—Шныра, подит-ко сюды!— раздался за спиной его властный голос.
Раздалось шуршание. Следом на пол перед Завадским приземлился клочок коричневой мятой бумаги — будто высушенной после намокания.
—Грамоте обучён?— спросил Пафнутий.
—Да.
Хотя было темно и писано по-старому, смысл легко понимался: пшена пятьдесят пудов, сала двести фунтов, сушеной рыбы сто пятьдесят, сливочного масла сто фунтов и так далее — список был немаленький.
—Во-ся, неключимый, милостью Божией даем тебе деяниями государеву полезными искупить вину свою. Брашно по памяти доставишь сюды к исходу седмицы. Ежели не исполнишь, людей своих боле не увидишь. Таже [потом] поглядим. За мной слово и покровительство, за тобой — служба верного пса. Жировать не будешь, но тебя никто не будет трогать, зная чей ты пес. Ристать [бежать] не придется, но ежели станется — блуднявую общину твою спалим дотла. Весно нам иде скутаетесь [скрываетесь]. Пафнутию все весно.
—Я все достану.— Сказал Завадский.— Но мне нужны мои люди, чтобы уложиться в срок. Они же охраняют обоз.
Старичок наклонился, и «оглобля» болезненной пощечиной огрел Завадского по уху.
—Благодари боярина, возгря!
—Спасибо!
—Ча-во?
—Благодарю!
—Единако [также]. — Сказал мартышечьелицый Пафнутий, когда Завадского поставили на ноги.— Прелестничать [обманывать] и воровать станешь — сход [исход] он же [тот же]. Второго искупления не будет. Люди твои под спудом в остроге хорониться будут яко аманаты [заложники]. Мочно менять их еже онагров, но дюжина твоих аманатов зде пребывати станут присно.
Завадскому дали только лошадь из их же обоза и крестьянский зипун. Вывели за ворота, оставили одного. Лошадь топталась, фыркала в ночи, стучала зубами. Завадский кое-как сел на нее, помня, как это делали другие — то есть ухватившись за гриву и седло и оттолкнувшись свободной ногой от земли. Лошадь нервно заходила, ощутив неуверенного ездока, но Завадский усидел, наклонив корпус, не подозревая, что совершает ошибку. Тем не менее она сама понесла легкой рысью в правильном направлении, едва он ее «пришпорил».
Филипп решил ехать с риском по дороге, благо сама лошадь знала этот путь, но минут через тридцать, он заметил, что лошадь под ним нервничает и норовит взбрыкнуть. Завадский сильнее пригнулся, вцепившись в гриву, но животное поддало задом, легко сбросила Филиппа и перескочив через него, ускакало.
Завадский выругался, вглядываясь в рассеченную тьму. Лишь по смутным очертаниям верхушек деревьев угадывалось направление. Он побрел по дороге, ругая себя, что не нашел времени выучиться езде на лошади. Периодически звал лошадь: «эй, ты где?» и прислушивался. Иногда чудилось как будто фырканье где-то неподалеку, но он всякий раз признавал, что выдает желаемое за действительное.
Примерно понимая лошадиные повадки, он решил, что она поскакала в общину. В лесу ей делать, конечно, нечего, пойдет она полями и дорогами. Вот только пешком он сам доберется до общины едва ли за неделю, а значит пропал его спешно придуманный план и, следовательно, пропали его люди. Филипп сердился, но шел упорно, изредка зовя лошадь, понимая в то же время, насколько это пустое занятие. Крики позволяли отвлекаться от мыслей. Новые призраки вставали перед глазами — Ерема, Мартемьян Захарович. Говорили, улыбались, сквернословили, делали доброе и творили всякое дерьмо, жили, одним словом. Но кто они ему? Всего лишь случайные попутчики в пространственно-временной клоаке, в которую его низвергли — существовали ли они вообще, эти небезгрешные агнцы, или быть может это творение его шизофренических видений? Но ведь говорили и молчали, будто живые, а значит были, ибо как наставлял ты настоящий? И как наставлял ты прошлый?
Завадский остановился, присел, собрал горсть снега у обочины и положил в рот. Справа фыркнуло, треснула ветка. Филипп насторожился, обернулся к опушке — как будто движение во тьме. Он медленно пошел через канаву на крупное черное пятно, и не переставая повторял ласковые слова, как это обычно делал Савка, общаясь с лошадями.
Пятно задышало, зафыркало. Завадский протянул руку и коснулся лошадиной шеи. Животное пошло было вдоль опушки, но Завадский уже ухватил волочившиеся по земле поводья, уверенно дернул к себе и погладил лошадь по храпу.
—Вот так, вот так, не балуй.— Сказал он, протягивая ей кусок черствого хлеба.
* * *
Третьи сутки шел Мартемьян Захарович со сторожевым обозом в Искитимский опорный пункт, чтобы двинуться оттуда уже с разрядными стрельцами в последний путь в Томский гарнизон. Ходьба бывшему приказчику давалась тяжело: на ногах — кандалы, в кровь истершие ступни и голени, на руках — наручи, на шее железная кривошипная рогатка, от которой тянется цепь к бревну со скобами в санях. На таких же цепях, толкаясь бредут уже из последних сил запятнавшие себя преданностью «разбойнику и лихоимцу Мартемьянке» — крупный казак по имени Фарафон, больше известный под прозвищем «Медведь» и крепкий духом и телом солдат по имени Садак. В охране до двух десятков стрельцов и казаков. Казаки отряжены молодые, разбитные. Что постарше — едут конями, кругом обоза, хотя шутка ли — бежать пленникам при таких оковах. Только младший десятилетний сын Мартемьяна испугавшись избиения матери нетрезвым казаком на стоянке за поворотом на Ачинск побежал было к обрыву, но его поймал стрелец и ударил в нос, превратив его в квашню. Сын лежал теперь в санях, от боли стонать боялся — казаки и стрельцы Пафнутия были страшны, наводили на него ужас, и подле него молодой ушастый казак Кузька с толстыми как у негра губами все хватал его старшую сестру, норовя засунуть цепкие руки ей под кафтан. Та уже не отбивалась, заплаканное лицо ее стало будто неживым. Мать тащили за санями, накинув на шею пружок из веревки. Последнее время она часто падала и хрипела от удушья, тогда с саней слезал недовольный стрелец и все пинал ее, злясь на то, что приходится тратить время.