Наконец однажды Качхеру сказал, что может попросить разрешения и финансовой помощи у хозяина (хотя это означало бы залезть в бездонную долговую яму) и отправиться в Калькутту на поиски сына. Жена закричала и в безотчетном ужасе упала на пол. Качхеру даже в Салимпур почти не выбирался и никогда не был в окружном центре – Рудхии. Брахмпур, не говоря уже о Калькутте, был для него чем-то совершенно невообразимым. Сама она никогда не покидала пределов двух деревень – той, где родилась, и той, где жила теперь с мужем.
8.11
Было прохладно, дул утренний ветерок. С голубятни доносилось спокойное размеренное воркование. Потом несколько голубей стали кружить в небе: серые с черными полосками на крыльях и хвосте, рыже-коричневые, один или два белых. Качхеру, напевая под нос бхаджан, неспешно вел быков на поле.
Несколько женщин и детей из бедных семей, по большей части его касты, вышли с корзинами на поля – подбирать случайно оставленные после вчерашней жатвы колосья. Они всегда выходили спозаранку, чтобы опередить птиц и всякую мелкую живность, но сегодня сборщицам приходилось выискивать колосья в вязкой грязи.
Пахать в это время дня было даже приятно: не жарко, да и брести за послушными, хорошо обученными быками (этих Качхеру обучил сам) по щиколотку в прохладной воде и грязи – одно удовольствие. Бить животных палкой почти не приходилось; он, в отличие от других крестьян, не любил это делать. Быки прекрасно отвечали на весь репертуар его команд, двигаясь по полю против часовой стрелки пересекающимися кругами и таща за собой плуг. Качхеру продолжал напевать, перемежая свой бхаджан окриками «Во! Во!», «Така-така» ипрочими командами, а потом возвращался к пению, но не с того слова, на котором остановился, а с того, которое пел бы, если бы не прерывался вовсе. Когда первое поле – вдвое больше его собственного – целиком покрылось бороздами, с Качхеру уже ручьями тек пот. Солнце к тому времени поднялось в небо на пятнадцать градусов: становилось жарко. Он дал быкам отдохнуть, а сам принялся перелопачивать невспаханные углы поля.
Утро подходило к концу, и петь Качхеру перестал. Пару раз он разозлился на быков и огрел их палкой – особенно досталось тому, что шел с внешней стороны и вздумал остановиться, хотя ему приказывали идти.
Качхеру работал методично, стараясь не растрачивать попусту свою силу и силу быков. От невыносимой жары он весь обливался потом: капли стекали на брови, а оттуда – в глаза. Время от времени он отирал пот правой рукой, придерживая плуг левой. К полудню силы его покинули. Он отвел быков в канаву, и те стали пить теплую воду. Сам Качхеру попил из кожаного бурдюка, который перед выходом в поле наполнил водой из колонки.
Когда солнце было в зените, жена принесла ему обед: роти, соль, несколько перцев чили и немного ласси. Молча подождав, пока муж поест, она спросила, не нужно ли ему чего-то еще, и ушла.
Чуть позже на краю поля показался отец Рашида – с зонтиком от дождя, под которым он укрывался от солнца. Присев на невысокий вал, разделявший поле на две части, он решил немного подбодрить батрака: «Правду говорят: крестьянский труд – самый тяжелый». Качхеру ничего на это не сказал, только почтительно кивнул. Ему поплохело. Когда хозяин ушел, на земле остались следы его присутствия – красные от сока бетеля плевки.
К этому времени вода под ногами стала неприятно горячей, а ветер – раскаленным. «Надо отдохнуть»,– сказал себе Качхеру. Однако он сознавал, как это важно – закрыть в почве влагу, от которой очень скоро не останется и следа. Еще не хватало, чтобы его считали бездельником!
Ко второй половине дня его темное лицо стало ярко-красным, а ступни, хоть и мозолистые, горели так, словно их варили в кипятке. После короткого рабочего дня он обычно сам тащил плуг до дома, уводя скот с полей, но сегодня у него не осталось на это сил. В голове стояла какая-то муть, ни одной связной мысли. Случайно дотронувшись до плеча металлическим полотном лопаты, он вздрогнул и скривился от боли.
Он прошел мимо своего невспаханного поля с двумя тутовыми деревьями и не обратил на него никакого внимания. Даже этот крошечный надел ему не принадлежал, но говорить об этом – равно как и думать – не было смысла. Сейчас главное переставлять ноги и поскорей добраться до Дебарии. Три четверти мили отделяли Качхеру от деревни, сущий пустяк, но ему казалось, что он бредет сквозь огонь.
8.12
В белом доме Рашидова отца – по меркам Дебарии, довольно внушительном – было очень мало комнат. По сути, он представлял собой крытую четырехугольную колоннаду с двориком посередине. В одной стороне этого четырехугольника помещались три душные комнаты с примитивными стенами: пространство между колоннами попросту заложили кирпичом. В этих комнатах жили члены семьи, других помещений в доме не было. Еду готовили на открытой кухне – так женщинам не приходилось дышать вредным дымом от очага без дымохода, который со временем испортил бы им глаза и легкие.
В других отсеках колоннады помещались стеллажи и шкафы для хранения вещей и продуктов. Середину четырехугольника занимало открытое пространство, где росли лимонное и гранатовое деревья. За дальней частью колоннады находилась уборная для женщин и небольшой огород. Простая лестница вела на крышу – там царствовал, принимал гостей и жевал пан отец Рашида.
В дом разрешалось входить лишь самым близким родственникам. Дядюшки и тетушки по материнской и отцовской линии Рашида имели свободный доступ, включая Медведя, брата его покойной матери, после смерти которой отец Рашида взял себе вторую жену – намного моложе первой. Поскольку патриарх семьи, бабá, несмотря на преклонный возраст и диабет, ничего не имел против того, чтобы подниматься по лестнице, совещания на крыше были обычным явлением в этом доме. Такое совещание устраивали, например, для решения семейных вопросов, когда кто-нибудь из родных возвращался после долгой отлучки.
Сегодня все собрались по случаю приезда Рашида, но мероприятие, не успев начаться, быстро переросло в ссору между Рашидом и его отцом. Отец несколько раз кричал на сына. Рашид защищался и что-то говорил в свое оправдание, но повысить голос на отца в приступе неконтролируемого гнева не мог – это было немыслимо. Иногда он просто молча проглатывал обиду.
Когда вечером Рашид покинул Мана и пошел в дом, на сердце у него было неспокойно. Ман сегодня не заикался про письмо – и на том спасибо. Рашиду не хотелось расстраивать друга отказом, но писать под диктовку то, что Ман задумал написать, он не собирался. Первобытные человеческие инстинкты смущали его и даже злили. На подобные дела он всегда старался закрывать глаза. Если Рашид и подозревал, что между Маном и Саидой-бай что-то есть (учитывая обстоятельства их встречи, как этого не заподозришь?), думать об этом он не желал.
Поднимаясь на крышу к отцу, он вспоминал мать, прожившую в этом доме до самой смерти. И тогда, два года назад, и сейчас он не мог даже представить, что отец женится на ком-то еще. Уж в пятьдесят пять аппетиты у мужчины должны поубавиться, разве нет? И конечно, память о той, что всю себя отдала служению мужу и двум сыновьям, должна была стать несокрушимой стеной, через которую не просочится даже мысль о новой жене! И вот, поди ж ты, у Рашида теперь есть мачеха: хорошенькая, молодая, всего лет на десять старше его самого, она спит с отцом на крыше, когда тот изволит, и хозяйничает в доме, не обращая никакого внимания на призрак женщины, посадившей во дворе лимон и гранат, плоды которых она столь бездумно срывает…