—Что это вы, товарищ, мы ни о чем еще не поговорили?— деревянно улыбаясь, спросила директор и протянула руку.
—А я уж прошелся по цехам,— радостно сообщил корреспондент, с жаром потрясая ее,— и, знаете ли, перед глазами стоит полполосы, а то и целая. Колоссально!
—Вы очень добры. Что ж, пойдемте.
«Что-то я не припоминаю, чтобы говорила нечто подобное». Она вернулась к чтению:
«Мы проходим по светлому залу, заставленному шеренгами машин. Чистота, ни соринки не сыщешь…»
Шло восторженное описание работниц, все, как одна, почему-то немолодые, но бодрые, не улыбчивые, но с добрыми глазами, и все, как одна, владеющие статистическими данными о том, как все было год назад и как изменилось в этом. И, разумеется, с молодым задором рассуждающие о ликвидации старых методов работы, кои, как известно, единственное, что препятствует достичь того качества выработки, который требует советский народ…
«Помнится, с уборщицей он о чем-то пошептался,— думала Вера уже со спокойствием отчаяния,— и Вася его шуганул: посторонись, сынку»…
«Ее некрасивое, но хорошее лицо оживилось:
—Как только включились в соцсоревнование за высокую культуру труда, и вот у нас новая система внутрицехового транспорта! Тележки на резиновом ходу, компактные, легкие на ходу, колеса на шарикоподшипниках…»
—Черт знает что такое,— вслух от неловкости проворчала Гладкова, но в глаза назойливо лезли буквы, жирненькие, бодрые, как тараканы:
«…рабочие места хорошо освещены. Цех телефонизирован, аппараты специального изготовления соединяют с диспетчерской. Теперь запросы — будь то материал или помощь ремонтной бригады — поступают оператору, который немедленно принимает нужные меры.
—Совсем другое дело,— сообщает нам помощник мастера, застенчивый кареглазый юноша,— раньше, будем говорить, оторвался ремень — и бегай, ищи шорника. Отсюда и простой. Теперь я снимаю трубку и сигнализирую, а диспетчерская по всем этажам сигналит, кто и куда нужен».
Вера скрипнула зубами. Что ж такое…
«Товарищ Гладкова поясняет:
—Телефонная связь освобождает нас всех от пустой беготни и снабженческой суеты, а у актива освобождается время на то, чтобы обдумать, как еще можно усовершенствовать технологические процессы.
Весело прерывает руководство ударница Иванова:
—Скоро вы не узнаете нашу фабрику. Везде будут новые, прекрасные станки, восстановим узкоколейку до железнодорожных путей…»
Бедная Вера Вячеславовна в отчаянии зажмурилась, потом снова уставилась в газету. Строчки так и плыли перед глазами: «А теперь пройдемте в общежитие…»
О ужас, не надо туда ходить. Какая стыдоба, какой позор, до сих пор щеки пылают. Откуда из нее все эти слова повылезали, ведь она такая интеллигентная, терпеливая женщина. Просто вывели из себя эти драчуны, колхозники неблагодарные, уволила в момент, без выходного пособия — и пусть жалуются куда угодно! Лапотники неблагодарные, убогий оргнабор!
Все, хватит, решила она, еще полдня трудиться, а желание лишь одно: вцепиться зубами в подушку и рыдать злыми слезами.
Что ж так, товарищ директор? Желала же отличиться — чем недовольна? Вот, в газетах про ваши достижения пишут, правда, про ваши ли?
Снова стук в дверь, вошла Машенька — она и одновременно не она, сияющая своим круглым ликом, как ясно солнышко.
—Вера Вячеславовна, к вам Максим Максимович, то есть, простите, товарищ Кузнецов.
«Сегодня день такой,— философски размышляла Вера Вячеславовна,— меня решено добить окончательно. Ничего не попишешь, пора объясниться…»
Несмотря на то что вот уже с неделю она взращивает в себе готовность к бунту против идеи крепкого тыла, спокойствия, удобства и веры в то, что все возможно, стоит захотеть — а теперь откровенно трусит, да так, что под ложечкой сосет.
Искоса, точно воровато глянула в зеркало, по-женски ужаснулась: «Господи, краше в гроб кладут, принесла же его нелегкая именно сейчас!»
Обмахнула лицо пуховкой, наспех привела в порядок волосы и как раз освежила в уме тезисы для надлежащего приветствия — сдержанного, полного чувства собственного достоинства, холодного,— но не получилось ничего.
Кузнецов ввалился в кабинет, похудевший, синий от недосыпа, осунувшийся, в каком-то растянутом, штопаном свитере, старых галифе,— но какой-то сияющий, невероятно счастливый, улыбающийся. И с порога, даже не поздоровавшись, распорядился:
—Товарищ директор! Надо отрядить мужской пол, выгрузить мимозу!
—Что?!
—Мимозу же, мимозу,— нетерпеливо повторил он.
—Где?
—Там, там!
Вера глянула в окно: черная «Победа», битком набитая нежными веточками с несерьезными, трогательными, цыплячьего цвета шариками, собранными в кисти, была окружена людьми. Кто-то удивлялся, хлопая себя по ляжкам, кто-то умилялся, утирая глаза, но никто без повеления не смел даже притронуться к этому невиданному чуду.
—Чаю хотите?— только и сумела спросить она.
—…еле успел на обратной дороге на Внуковский аэродром поспеть, к самолету из Адлера,— пояснял Максим Максимович, с наслаждением отхлебывая из стакана,— поспел, а то б расхватали мигом. Вы-то любите мимозы?
—Люблю,— пролепетала Вера Вячеславовна, отводя глаза.— Угощайтесь, печенье Маша сама печет.
Максим Максимович расспрашивал, как понравилась премьера, помрачнев, уже рассказывал нехорошую историю, случившуюся в Кишиневе: вызвали на похороны давнего друга, и о том, что совершенно необходимо было на обратном пути что-то такое сделать исключительно хорошее, чтобы снова захотелось жить и работать.
«Какой ужас… как начать-то? Нельзя же просто так, без повода…» — мучилась она и вдруг,— о чудо,— услыхала:
—…теперь, как потеплело, можно приступать к расчистке, надо же глянуть, что там от нашей железки осталось.
Вера Вячеславовна глубоко вздохнула, набрала побольше воздуху и выпалила:
—Вот как раз об этом я хотела поговорить.
Выслушав ее, Кузнецов некоторое время сидел молча, глядя в стол. Потом неторопливо допил чай, отложил ложечку и спросил, по-прежнему не поднимая глаз:
—Не будем оживлять ветку?
—Нет,— чужим, охрипшим голосом отозвалась Вера Вячеславовна,— вот когда будет окно в плане, тогда…
—Когда будет окно… а до того пусть все будет так, как будет, пусть и тухло. Так.
Она промолчала.
—Стало быть, все наши инициативы, все, что вне бюрократии, планов и графиков, чтобы труд людей облегчить,— все неправильно, а то и преступление?
—Нет, но…
—Мошенничество? Шулерство?
Гладкова молчала. Тягучая эта тишина требовала какого-то действия, и она встала, глядя в окно. Внизу царила развеселая кутерьма: ребята бережно извлекали букетики и передавали цепочкой к огромному котлу с пищеблока, назначенному вазой. Девчата, позабыв о регалиях, соцсоревновании и о том, что многие из них кандидаты в партию, прыгали весенними козами и заливались внеклассовым смехом. Откуда-то вынырнул Воробьев, известный музыкант, растянул меха аккордеона, вдарил плясовую.