– Ни с того ни с сего он там и впрямь не
возьмется, – согласился д’Эон. – Пожар берется либо по
неосторожности, либо по злому умыслу.
– ...отпусти нам и помилуй нас, –
пробормотал Шубин, перекрестился – и вдруг решительно сказал: – Кавалер дело
говорит. И это единственное, что нам осталось, если мы хотим письмо добыть.
Ежели огонь вспыхнет, Линар сам в тайник полезет и бумагу вынет. Вот тут-то
кто-нибудь его и перехватит, письмо отнимет и выскочит через окошко в сад, где
мы его ждать будем.
Бекетов взялся руками за голову. Даже в том
одурманенном состоянии, в каком он находился, он не мог не признать, что
выдумка, может, не столь добропорядочна, зато действенна, особенно в тех
обстоятельствах, в которых они находились. Бекетов мог жалеть только о том, что
это озарение не посетило его самого. Ну что ж, приходится признать: и у
французов порой просветления в мозгу бывают. И они кое на что годны.
Как и некоторые девицы...
Да, кабы Никита Афанасьевич вчера
повнимательней слушал Афоню, а не злобствовал, глядишь, и сам бы додумался бы,
к чему она речь ведет. А то отправилась девчонка спать озлобленная, и...
Его вдруг словно кипятком окатило. Туман в
голове вмиг рассеялся, и память вернулась. Он вспомнил все, только не мог
поверить, что это не сон был, не кошмарный сон...
– Да что вы молчите, Никита
Афанасьевич? – с досадой спросил Шубин. – Что это как будто
остолбенели?
– Неужели вам не нравится мой projeсt? –
обиженно проговорил д’Эон. – Ну тогда предложите лучше.
– Нравится... – прохрипел Бекетов. –
Ничего лучше не... не предложу...
– Ну и ладно, коли так, – решительно
сказал Шубин. – Одевайтесь и вниз. И вы, кавалер, поспешите.
Д’Эон уже выметнулся из комнаты. Шубин
задержался лишь настолько, чтобы зажечь своей свечой ту, которая стояла на
столе возле кровати Бекетова.
Первым делом Никита Афанасьевич дотянулся до
нее, схватил и откинул одеяло.
От того, что он увидел, у него стемнело в
глазах так, словно свеча погасла. Но она горела и продолжала освещать измятую,
чуть ли не в ком сбитую простыню, на которой виднелись кровавые пятна.
Санкт-Петербург, сад английского посольства
1755 год
Англичане умели учиться на ошибках, и знакомая
калитка в заборе оказалась закрыта. Афоня дернула ее раз и другой, но
остановилась. Толку-то? Она помнила, какой раньше здесь был хлипкий засов,
калитка ходуном ходила, лишь к ней притронешься, а сейчас не сдвинешь ее.
Знать, заменили засов. Не с ее силой пытаться его своротить, и руку не
просунуть, чтобы отодвинуть. Афоня не стала терять время и, взглядом
примерившись к высоте забора, отошла подальше, чтобы разбежаться.
Благословение божие эта мужская одежда, что б
она тут делала в юбках да кринолинах?!
Афоня несколько раз глубоко вдохнула, чтобы
легче бежалось и выше прыгалось, и почувствовала, как закружилась голова. И
ноги задрожали...
Она себя не узнавала. Раньше никакая усталость
ее не брала, а сейчас... или прав был Шубин, все дело в мозготрясении, которое
с нею содеялось?! Да, именно мозготрясением, воистину, можно было объяснить то,
что она содеяла нынче... и после чего пребывала в бессилии душевном,
умственном и телесном. Вдруг вспомнилось, как одна из ее английских кузин
выходила замуж. На другой день после свадьбы самые близкие родственники прибыли
к праздничному семейному столу, и Джудит ходила, еле передвигая ноги, вообще
вся держалась как стеклянная, и Атенаис это казалось ужасно смешно. Она
спросила, что с Джудит, спросила у своей второй кузины – бойкой на язык Бетси,
и та хихикнула: «Ты что, не понимаешь? Она была девицею, а стала женщиной!
Думаешь, это так просто?!»
Это непросто, Афоня нынче сама понимала, и,
будь ее воля, она не двинулась бы с теплой и мягкой постели, а так и провела бы
день, но вышло, что нельзя ей разнеживаться на пуховиках воспоминаний, и даже
не дозволено ей перебирать их издалека, потому что сразу непременно наткнешься
на имя, которое слетело с любимых губ среди поцелуев... чужое имя, ненавистное
имя!
Нет, нельзя об этом!
Она разбежалась и кое-как, с непривычной
неуклюжестью, прорвавшись сквозь ломоту в ногах, вскарабкалась на забор.
Огляделась – со стороны улицы никого, и в саду тихо – и спрыгнула с забора в
высокую траву.
Конечно, был риск, что тут же налетит
Брекфест, однако по тому времени, которое Афоня провела в посольстве, она
помнила, что раньше рассвета Гарольд собаку в сад не пускал. Либо на вечерней
заре, либо на ранней утренней. Поэтому оставалась надежда, что Афоне повезет.
Вообще, как вспомнишь, очень даже не зря жила
она в посольском доме. Это только казалось тогда – глаза б мои на этих англичан
не глядели! – а на самом деле они глядели, да еще как внимательно. Глаза
глядели, а голова запоминала. Теперь Афоня вполне отчетливо представляла себе,
куда идти и что делать.
Сначала взобраться на галерейку – конечно, по
столбу, потому что ступеньки старой деревянной лестницы скрипят так, что слышно
во всех комнатах, которые на галерейку выходят, а среди этих комнат, между
прочим, спальни Гарольда и Колумбуса, Линара то есть. Так пусть же ничто не
потревожит их сна! Теперь приотворить окно фехтовальной залы, которое так и
оставалось незастекленным после того, как его разбил Брекфест. Пробраться в
залу и постараться в темноте не задеть стойки с рапирами и не налететь на шкаф.
Выглянуть в коридор... Через две двери налево комната Гарольда. Через одну направо
– комната Линара. Вот туда Афоне и нужно, но еще не сейчас... немного погодя.
Сначала нужно повернуть налево и дойти до конца коридора. Там днем и ночью
топится печь (имеется слуга, чтобы доглядывал за ней во всякое время).
Почему-то англичане постоянно мерзнут, печка даже в жару всегда раскалена. Они
ворчат, что могут согреться лишь у камина, что, на взгляд Афони, порядочная
дурь. Печка тепло хранит, камин его расточает безрассудно. К печке можно
прижаться и спустя час после того, как она прогорит, – и согреешься, а с
открытого огня что проку? Отец камин любил, а Афоня с матерью – нет.
Она взмахом головы отогнала воспоминания о
родителях. Что ж... одно хорошо, ей не придется оплакивать их участь, ну а об
участи дочери они, может быть, и не узнают.
Что-то говорило Афоне, что живой она отсюда не
уйдет, и это беспокоило ее лишь потому, что надо же как-то передать бумаги
своим... а как это сделать, если ее убьют? Да ладно, сказала она себе
наконец, ты сначала бумаги добудь, а потом заботься, как их передать.