Но самое решительное, что делает и проводит высшая власть в борьбе с преобладанием враждебных и мстительных чувств, – а она это делает всегда, когда имеет на то достаточно силы, – это издание закона, императивное объявление относительно того, что вообще с ее точки зрения представляется дозволенным, что предоставляет право, что запрещено, что должно считаться нарушением права. Относясь после издания закона к нарушениям его и актам произвола отдельных личностей и целых групп как к преступлению против закона, как к возмущению даже против высшей власти, власть отвлекает чувства подданных от непосредственного нанесенного преступлением вреда и на продолжительное время достигает обратного тому, чего желает всякая месть, которая признает исключительную точку зрения понесшего ущерб. Отныне глаз приучается ко все более безличной оценке поступка, даже глаз самого пострадавшего (хотя, как было упомянуто, это достигается позднее всего). Таким образом, понятия «права» и «беззакония» исходят из установления закона (а не из преступного акта, как утверждает Дюринг).
Говорить безотносительно о праве и беззаконии лишено всякого смысла. Оскорбление, насилие, ограбление, истребление не может, разумеется, представлять само по себе правонарушения, ввиду того что сама жизнь, в сущности, в основных своих отправлениях действует путем повреждений, насилий, грабежа, истребления и не может быть вовсе мыслима помимо этого характера. Приходится признаться еще в большем: что с высшей биологической точки зрения правовые отношения могут считаться только явлением исключительным, представляют частичное ограничение настоящей воли жизни, направленной к власти, подчиняясь общей цели как частное средство: как средство именно к созданию более крупных единиц господства.
Правовой порядок, мыслимый суверенным и всеобщим не как средство в борьбе комплексов власти, но как средство против всякой борьбы вообще, например по коммунистическому шаблону Дюринга, что каждая воля должна относиться к каждой воле, как к равной, – был бы враждебным жизни принципом, разрушением и истреблением человека, покушением на будущность человека, признаком усталости, медленным путем к Ничто.
12
Скажем здесь еще два слова о происхождении и цели наказания – о двух проблемах, которые разделяются или должны разделяться: обычно же, к сожалению, их смешивают в одну кучу. Как же поступают в этом случае прежние генеалоги морали? Наивно, как всегда: они выискивают какую-нибудь «цель» в наказании, например месть или устрашение, и затем спокойно ставят эту цель вначале, в качестве causa fiendi
[80] наказания, и – готово. «Цель в праве» между тем позднее всего может быть применена к истории происхождения права. Напротив, во всех видах истории нет более важных положений, чем те, которые достигнуты с таким трудом, но зато действительно должны были быть достигнуты, именно: 1) что причина происхождения вещи и ее окончательная полезность, фактическое ее применение и ее включение в систему целей – далеко, как небо, отстоят друг от друга; 2) что нечто, имеющееся налицо, осуществившееся каким-либо образом, постоянно снова перетолковывается какой-нибудь превосходящей его силой в соответствии с новыми намерениями, заново захватывается, преобразуется, перестраивается для новой пользы; 3) что все происходящее в органическом мире является преодолением, господством и что, в свою очередь, все преодоление и господство представляет новое истолкование, поправку, при которой прежний «смысл» и «цель» неизбежно затемняются или исчезают вовсе.
Как бы хорошо ни была понята полезность какого-либо физиологического органа (или также правового учреждения, общественного или политического обычая, формы в искусствах или религиозном культе), – благодаря этому еще ничего не понято в отношении его происхождения. Это звучит неудобно и неприятно для старых людей, потому что исстари думали, что, указав цель, пользу вещи, формы, устройства, поняли и причину ее возникновения, что глаз создан для зрения, руки для хватания. Таким образом, и наказание представляли себе в виде изобретения для наказания. Но все цели, все полезности являются только указанием того, что воля к власти получила господство над чем-либо менее могучим и, исходя из себя, наложила на него отпечаток известного отправления. Вся история «вещи», органа, обычая может являться, таким образом, вероятно, последовательной целью признаков все новых истолкований и поправок, причины которых могут быть не связаны между собой, а, напротив, могут иногда просто случайно следовать друг за другом.
Развитие вещи, обычая, органа соответственно этому менее всего является progressus к цели, а тем более не представляет логического и кратчайшего, с наименьшим применением силы и расходов достигнутого progressus (поступательного движения к цели) – но представляет последовательность более или менее глубоких, более или менее независимо друг от друга протекающих процессов одолевания. К этому присоединяются воздвигаемые каждый раз препятствия, попытки изменения формы в целях защиты и реакции, а также результаты удачных противодействий.
Форма подвижна, а смысл ее еще более… То же происходит и в каждом отдельном организме: с каждым существенным возрастанием целого изменяется и смысл отдельных органов. Иногда их частичное исчезновение, их уменьшение в числе (например, путем уничтожения промежуточных членов) может быть признаком возрастающей силы и совершенства. Я хочу сказать: и частичная бесполезность, вырождение, исчезновение смысла и целесообразности – одним словом, смерть – относятся к условиям действительного прогресса, который всегда является в форме воли и пути к большему могуществу и всегда проводится за счет многочисленных меньших сил. Величина прогресса даже измеряется количеством того, чем пришлось ему пожертвовать. Человечество, пожертвованное во всей своей массе процветанию отдельного, более сильного вида человека, – это был бы прогресс…
Я выдвигаю эту основную точку зрения исторической методики, тем более что она в основе своей противоречит господствующему инстинкту и вкусу времени, который охотнее примирился бы с безусловной случайностью, даже механической бессмысленностью всего происходящего, чем с теорией, отражающейся во всем происходящем, воли к власти. Демократическая идиосинкразия по отношению ко всему, что господствует и желает господствовать, современный мизархизм (употребляя плохо придуманный термин для плохой вещи) постепенно до такой степени перешел и преобразился в духовное, наиболее духовное, что в настоящее время он уже шаг за шагом проникает и может проникнуть в наиболее строгие, по-видимому наиболее объективные, науки. Мне кажется даже, что он получил уже господство над всей психологией и учением о жизни, отобрав у нее, ко вреду ее, как это само собою понятно, основное понятие активности.
Под влиянием этой идиосинкразии на первый план выдвигают «приспособление», т. е. активность второго разряда, простую реактивность; и даже саму жизнь определили как все более целесообразное приспособление сил внутренних к силам внешним (Герберт Спенсер). Но это заслонило сущность жизни, ее волю к мощи, оставило в тени преимущество, которое имеет наступательные, нарушающие, преобразующие, новонаправляющие и создающие силы, под воздействием которых происходит «приспособление». Таким образом, отрицается в организме господствующая роль высших факторов, в которых активно и творчески проявляется воля к жизни. Гексли упрекал Спенсера в его «административном нигилизме», но здесь речь идет о большем, чем об «управлении»…