Может быть – скажем в утешение неженкам, – в те времена боль не ощущалась так сильно, как в настоящее время; к такому, по крайней мере, выводу вынужден прийти врач, лечивший негров (принимая их за представителей доисторического человека) в случаях тяжелых внутренних воспалений, доводящих почти до отчаяния европейцев, даже обладающих наилучшим организмом, – у негров этого не наблюдалось. (Кривая человеческой восприимчивости к боли, по-видимому, действительно падает сильно и почти сразу, стоит только отсчитать последние десять тысяч или десять миллионов лет высшей культуры; лично я не сомневаюсь, что по сравнению с болезненной ночью одной-единственной истерично-образованной бабенки не заслуживают внимания страдания всех животных в совокупности, которых до настоящего времени допрашивали в целях науки посредством ножа.)
Вероятно, допустима возможность, что наслаждение жестокостью, в сущности, еще не исчезло: оно требует только связи с тем, что боль в настоящее время ощутимее известной возвышенности и тонкости, ему именно нужно быть перенесенным в область воображаемого и душевного и проявляться под такими названиями, чтобы это не внушало подозрения и самой нежной, лицемернейшей совести (таким названием является «трагическое сострадание»; другое – «les nostalgies de la croix»
[77]). В страдании возмущает, собственно говоря, не само страдание, а его бессмысленность. Но ни для христианина, вдвинувшего в него своим истолкованием целую тайную спасительную махинацию, ни для наивного человека древнейших времен, умевшего объяснять себе все страдания с точки зрения зрителя или лица, причиняющего страдания, не существовало вообще такого бессмысленного страдания. Чтобы скрытое, необнаруженное, не имеющее свидетелей страдание могло быть устранено из мира и честно отрицаемо в те времена, почти неизбежно было изобрести богов и промежуточные существа всякой высоты и глубины, одним словом, нечто витающее в тайне, видящее во мраке и неохотно упускающее интересное зрелище страдания. При помощи таких изобретений жизнь в то время научилась фокусу, который она всегда знала, оправдать себя, оправдать свое «зло»; в настоящее время для этого потребовались бы иные вспомогательные изобретения (например, жизнь как загадка, жизнь как проблема познания).
«Всякое зло оправданно, если при виде его бог наслаждается»: так выражалась первобытная логика чувства – и действительно, первобытная ли только? Боги, представляемые в виде друзей жестоких зрелищ, – как далеко это первобытное представление проникает еще в нашу все более гуманизирующуюся европейскую культуру! Относительно этого можно справиться у Кальвина и Лютера. Несомненно, во всяком случае, что еще греки не умели доставить лучшей услады в дополнение к счастью богов, как радость жестокости. Какими глазами, думаете вы, боги смотрели у Гомера на судьбы человеческие? Какой окончательный смысл имели троянские войны и подобные трагические ужасы? В этом не может быть никакого сомнения: их считали как бы праздничными играми для богов, и в той мере, в какой поэт более других людей обладает божественным даром, они были праздничными зрелищами и для поэта.
Позднее философы-моралисты Греции представляли себе, что боги иными глазами смотрели на нравственную борьбу, на героизм и самоистязания добродетельных людей. «Геракл долга» был на сцене и сознавал это. Народ-актер не мог себе вовсе представить добродетели без свидетелей. Созданное тогда впервые в Европе столь дерзкое и зловещее изобретение философов относительно «свободной воли», абсолютной независимости человека в добре и зле, не имело ли прежде всего целью оправдать воззрение, что интерес богов к людям, к человеческой нравственности неисчерпаем? На этой земной арене не должно было никогда быть недостатка в действительно новом, действительно неслыханном напряжении, интригах, катастрофах: мир, мыслимый вполне с точки зрения детерминизма, мог бы быть разгадан богами, а следовательно, и утомил бы их в короткое время. Это было достаточным основанием для этих друзей богов, философов, не создавать такого мира для своих богов! Все античное человечество с нежным вниманием относится к «зрителю», так как оно обладало в высокой степени общественными свойствами и не представляло себе счастья без зрелищ и празднеств. А как уже сказано, и в великом наказании так много торжественного!..
8
Возвращаемся к нашему исследованию. Чувство долга, личного долга, имеет, как мы видели, своим источником древнейшие и первобытнейшие личные отношения, отношения покупателя к продавцу, кредитора к должнику: здесь впервые выступила личность против личности, здесь впервые личность измерялась личностью. Еще не открыта такая низкая ступень цивилизации, в которой не было бы заметно чего-либо из этих отношений.
Создавать цены, измерять ценности, выдумывать эквиваленты, выменивать. Это в такой степени занимало первоначальное мышление человека, что в известном смысле это и было мышлением. Здесь воспитался древнейший вид глубокомыслия, здесь был первый повод для человеческой гордости, для его чувства превосходства по отношению к другим животным. Может быть, еще наше слово «человек» (Mensch) выражает именно это самочувствие: человек (manas) обозначает себя как существо, которое измеряет ценности, оценивает и мерит, как «оценивающее животное само по себе».
Купля и продажа совместно с их психологическими придатками старше даже, чем начатки каких-либо общественных форм организаций и связей. Из наиболее зачаточной формы личного права зреющее чувство мены, договора, долга, права, обязательства, уплаты было перенесено на наиболее грубые и первоначальные общественные комплексы (в их отношениях к подобным комплексам) одновременно с привычкой сравнивать, измерять, рассматривать силу в связи с силой. Глаз уже приспособился к этой перспективе: и с той неуклюжей последовательностью, свойственной тяжелоподвижному, но затем неуклонно идущему в том же направлении мышлению древнейшего человечества, было сделано затем великое обобщение – «всякая вещь имеет стоимость: все может быть оплачено». Это древнейший и наивнейший нравственный канон справедливости, основа всякого «добродушия», всякого «правосудия», всякой «доброжелательности», всякой «объективности» на земле.
На этой ступени справедливость – это добровольное соглашение между равносильными поладить путем расчета, а по отношению к менее сильным – принудить их к расчету между собою.
9
Прилагая мерку первобытных времен (существующих и возможных, впрочем, во всякое время), общество также стоит к своим членам в том же важном основном отношении кредитора к своим должникам. Живя в обществе, человек пользуется преимуществами общественной жизни (о, какие преимущества, а между тем мы недостаточно ценим их теперь), живет в безопасности, защищенный, в мире и доверии, не опасаясь известных насилий и враждебности, чему подвергается он вне общества, лишенный покровительства закона. Немец понимает первоначальное значение слова «elend»
[78] – именно ввиду этих насилий и враждебности появляются обязательства и долг по отношению к обществу. Что произойдет в противном случае? Община, обманутый кредитор, надо рассчитывать, заставит себе уплатить за это, насколько это будет в его силах. В данном случае речь идет по меньшей мере о непосредственном вреде, причиненном преступником. Помимо этого, преступник является по отношению к целому нарушителем договора и слова в отношении всех благ и удобств совместной жизни, в которых он до той поры принимал участие. Преступник является должником, который не только не платит за свои выгоды и преимущества, но еще и совершает преступление по отношению к своему кредитору. Поэтому отныне он не только лишается, как того требует справедливость, всех благ и преимуществ, но, кроме того, ему напоминают еще, какое значение имеют все эти блага.