129
Условия Бога. «Сам Бог не может существовать без мудрецов», – сказал Лютер и был прав; но «еще менее Он может существовать без глупцов» – этого любезный Лютер не сказал.
130
Опасное решение. Решив, что мир уродлив и безобразен, христианство сделало его уродливым и безобразным.
131
Христианство и самоубийство. Христианство сделало рычагом своей власти неуемную жажду самоубийства, ставшую столь распространенной ко времени его зарождения; оно оставило всего лишь две формы самоубийства, окружив их ореолом величайшего достоинства и величайших надежд, на все же остальное был наложен жестокий запрет. Но мученичество и медленное самоистязание аскетов были разрешены.
132
Против христианства. Теперь уже против христианства выступает наш вкус, а не наши аргументы.
133
Основное положение. Какая-нибудь неотвратимая гипотеза, к которой человечество вынуждено возвращаться снова и снова, еще долгое время будет гораздо могущественнее, нежели самая истовая вера в нечто ненастоящее (подобно христианской вере). Долгое время означает здесь: еще сотни тысяч лет.
134
Пессимисты как жертва. Там, где берет верх глубокая неудовлетворенность существованием, проявляются тяжелые последствия длительного несоблюдения диеты, виновником чего был сам народ. Так, например, распространение буддизма (не его возникновение) определяется большей частью однообразным рационом индусов, потребляющих чрезмерное количество риса, чем и обусловлена общая вялость этого народа. Быть может, нынешнюю неудовлетворенность, царящую в Европе, следует объяснить тем, что наши предки, все средневековье, поддавшись влиянию скверных немецких привычек, которые они насаждали в Европе, предавались беспробудному пьянству: средневековье означает алкогольное отравление Европы. Немецкое угрюмое недовольство жизнью большей частью распространяется, как эпидемия – зимой, и усугубляется влиянием спертого воздуха, которым тянет из подвалов, а также неисправностью немецких печек, отравляющих угаром.
135
Происхождение греха. Грех, как его нынче воспринимают повсюду, где господствует или когда-то господствовало христианство, «грех» – это еврейское чувство и еврейское изобретение, и, учитывая эту подоплеку всей христианской нравственности, ясно, что на самом деле христианство было попыткой «оевреить» мир. Насколько ему удалось это в Европе, лучше всего видно по тому, какое отчуждение пробуждает в нас до сих пор греческая древность – мир, не знавший чувства греха, – и это несмотря на все усердные старания многих поколений и лучших умов приблизить и усвоить этот мир. «Покайся, и снизойдет на тебя Божья благодать» – у грека это вызвало бы только смех и досаду – он сказал бы: «Такие чувства достойны раба». Те слова предполагают существование Могущественного, Сверхмогущественного – и все же Мстительного: его могущество столь велико, что ему трудно причинить вред, разве только оскорбить его честь. Всякий грех – это задетая честь, crimen laesae majestatis divinae
[21] – и ничего более! Унижаться, угодничать, заискивать, валяться в пыли – вот первое и последнее условие, без которого он не может быть милостив: то есть восстановление божественной чести! А не повлечет ли за собой грех другие беды, не произрастет ли от этого зло, которое тяжелым недугом сразит человечество, – это нимало не заботит тщеславного восточного деспота на небесах: грех есть прегрешение перед ним, а не перед человечеством! – кого он одарил своей милостью, того он оделил и этой беспечностью по отношению к естественным последствиям греха. Бог и человечество здесь настолько отделены друг от друга, их изначально задуманная противопоставленность столь очевидна, что, в сущности, ни о каком прегрешении перед человечеством не может быть и речи – каждый поступок должен рассматриваться лишь с точки зрения сверхъестественных последствий, а не естественных: таково желание еврейского чувства, для которого все естественное представляется уже по сути своей недостойным. Греки же, наоборот, считали, что и дерзкие поступки могут быть не лишены достоинства – даже воровство, как, скажем, у Прометея, – или изничтожение чужого скота в безумном порыве зависти, как, например, у Аякса: у них была неистребимая потребность выдумывать, приписывать какому-нибудь злодеянию достоинство – ведь это они изобрели трагедию – искусство и удовольствие, которое осталось евреям глубоко чуждым, несмотря на их поэтическую одаренность и склонность к возвышенному.
136
Избранный народ. Евреи, которые ощущают себя избранным народом среди других народов, и только потому, что они чувствуют себя гениями нравственности среди народов (благодаря способности глубоко презирать в себе человека, глубже, чем какой-либо другой народ), – евреи принимают своего божественного монарха и святого с таким же удовольствием, с каким французское дворянство принимало Людовика Четырнадцатого. Это дворянство покорно отказалось от своего могущества и власти, утратило свое величие и стало всеми презираемо; и чтобы не чувствовать этого, чтобы забыться, понадобился королевский блеск, и королевское влияние, и полнота власти, не имеющая себе равных, доступная только дворянству. И когда, пользуясь этими привилегиями, они возвысились до королевского двора и, озирая все вокруг, осознали ничтожество и презренность того, что простиралось у их ног, то вместе с тем пришло сознание чистой совести, не знающей укоров. И так нарочно громоздили эту башню королевской власти, все выше, выше, под самые облака, выкладывая ее из последних кирпичиков собственной власти.
137
Словами притчи. Такое явление, как Иисус Христос, возможно только в еврейском ландшафте – я имею в виду такие пейзажи, когда над природой постоянно нависают сумрачные, величественные тучи гневного Иеговы. Только здесь, в этом неожиданном проблеске солнечного лучика, пробившегося через зловещую и мрачную завесу, за которой смешались день и ночь, можно было увидеть чудо «любви» как луч незаслуженной милости. Только здесь мог Христос отдаться на волю своим видениям и грезить о радуге, о небесной лестнице, по которой Бог сошел к человеку; во всех прочих местах ясная погода и солнце считались чем-то слишком обычным и обыденным.
138
Заблуждение Христа. Основоположник христианства полагал, что ничто не причиняло человеку таких страданий, как его собственные грехи: это было заблуждение, заблуждение того, кто сам себя чувствовал безгрешным, того, кто был совсем неискушен в этих вопросах! В его душе пробуждалось то чудное, фантастическое сострадание к чужому горю, каковое, впрочем, даже у его народа, измыслившего грех, редко считалось великим горем! Но христиане сумели уже задним числом оправдать своего учителя и канонизировать его ошибку в «истину».
139
Цвет страстей. У таких натур, как апостол Павел, – «дурной глаз» на страсть; она видится им как нечто грязное, одуряющее, душераздирающее – оттого их высокие порывы направлены на уничтожение страсти: только божественное, считают они, обладает в этом смысле совершенной чистотой. Совсем иначе у греков: в отличие от Павла и иудеев, свои высокие порывы они обращали как раз на страсть, они любили ее, превозносили безмерно, приукрашивали и обожествляли; очевидно, в страсти они чувствовали себя не только счастливее, но и чище, ближе к богам, чем в иных состояниях. Ну а христиане? Может быть, они хотели в этом смысле стать иудеями? А может быть, они и стали ими?