– А ты? Ты изучаешь экономику?
– Да, ты угадала.
– И кем ты потом станешь?
– Я? – произнес он и улыбнулся. – Я хочу писать книги.
Прежде чем отправиться спать, Аиша закрылась в ванной комнате. Расчесала волосы и не спеша, прядь за прядью, накрутила на бигуди. Закрепляя шпильками большие голубые цилиндры, она размышляла над тем, что сказал Карл Маркс. Слова парня не шли у нее из головы, они бросали тень на родителей, порочили их, и от этого у нее пробегал мороз по коже. Она не могла поверить, что ее отец эксплуататор, что он безучастно взирает на окружающую его нищету. Ей хотелось доказать Марксу, что она не безмозглая дочка состоятельных родителей, какой он ее представил, однако вынуждена была признать, что такова и есть на самом деле. Она ничего не знает о мире, о своей стране. Жила только для себя, как индивидуалистка, и в этом ее вина. Ничто и никогда не заставляло ее взбунтоваться. Она не задавала вопросов, не оспаривала приказов. Никогда по-настоящему не обращала внимания на этих мужчин и женщин, на их бедственное положение и нищету. На бесконечные вереницы этих людей, чье предназначение – идти на войну ради других, умирать ради других, губить молодость и силы, работая на износ. Ради других. Все это пронеслось у нее в голове словно в тумане, скорее как ощущение, а не как мысль. Не будучи мятежницей, она мучилась угрызениями совести. Если бы она набралась смелости, то попросила бы объяснений у Карла Маркса: она задала бы ему тысячу вопросов. Но он, наверное, считал ее круглой дурой, и это ее угнетало.
Он сказал: «Я хочу писать книги», – и всякий раз, когда она вспоминала его слова, ее охватывало волнение. Ей казалось, что никогда еще никто не делился с ней такой прекрасной мечтой, таким благородным стремлением. Будь она менее тупой, менее невежественной, она спросила бы, какие именно книги и о чем он хотел бы писать. Будут ли они чистым вымыслом, или он намерен говорить правду. Он сказал ей, что его зовут Мехди. Мехди Дауд. И начиная с того дня она питала только одну надежду: увидеть его снова.
Селим провалил экзамен на бакалавра, и в сентябре ему пришлось снова сесть за парту. Он почувствовал себя униженным, когда директор лицея встретил его у дверей со словами:
– Итак, Бельхадж, решил наконец потрудиться?
Ученики повернулись к нему, и в их взглядах он увидел восхищение – он был старше, они восхищались его спортивными достижениями – и одновременно легкое презрение: ведь отныне ему придется сидеть с ними, младшими, в одном классе. В его ситуации не было плюсов, сплошные минусы. Он уже знал программу и внушил себе, что дождется весны, тогда и позанимается как следует. Первую четверть он собирался посвятить спорту и общению с несколькими друзьями, не уехавшими учиться за границу.
В октябре 1968 года он принял участие в чемпионате и выиграл золотую медаль на дистанции 100 метров вольным стилем.
– Удивительное дело: этот парень, в жизни ужасно неповоротливый, плавает так быстро, – заметил его тренер.
Да, Селим был медлительным, и за это его частенько поднимали на смех. Он медленно соображал на уроках, медленно говорил, перемещался в пространстве и даже одевался медленно. Его движения были скованными, стесненными. Создавалось впечатление, что он где-то витает или занят решением уравнения, такого трудного, что он не способен реагировать на происходящие вокруг него события. Слова Сельмы, произнесенные несколько месяцев назад на крыше, медленно пробили себе дорогу к его мозгу. Они дошли до его сознания, постепенно в него проникли, и однажды осенним вечером, выкурив на крыше сигарету, он решил все проверить. Когда родители легли спать и дом погрузился в темноту, он отправился в коридор и снял с этажерки терракотовую вазу. Сунул в нее руку и наткнулся на холодный металл. Селим вытащил револьвер осторожно, словно гранату с выдернутой чекой, грозившую разорваться прямо у него под носом. Потом, когда он понял, что оружие не заряжено, он сунул его в рот, закрыл глаза и нажал на курок.
Он носил револьвер при себе днем и ночью. Прятал его на дне портфеля, а иногда прямо посреди урока раздвигал книги и тетради и любовался блеском металла. Клал оружие под подушку, перед тем как уснуть. Он обожал эту вещь, словно фетишист, и это его смущало, но он ничего не мог с собой поделать. Селим представлял себе, как молниеносно выдернет револьвер из сумки и направит на преподавателя. Приставит дуло к его щеке, и одноклассники, оцепенев от ужаса, поймут наконец, на что он способен. Отныне он был не просто человек, а человек с оружием, и он понял, что это его изменило. Эта незатейливая железная вещица, рукоять которой так уютно лежала в его ладони, пробуждала в нем жажду мщения, разрушения, власти.
Однажды в конце рамадана 1968 года Матильда поручила Селиму отнести Сельме конверт, сопроводив поручение словами: «Она имеет право себя побаловать». Селим взял конверт с деньгами и после лицея позвонил в дверь Сельмы. Тетка жила в квартире на улице Ужда, в квартале Ла-Букль. Аккуратный, ухоженный дом располагался между вокзалом и маленьким сквером, где Сабах гуляла днем после уроков. Нижний этаж здания занимали бакалейный магазин и обувная лавка. На четвертом этаже размещалось ателье портнихи-еврейки, где часто бывала Матильда, несмотря на отвращение к царившему там беспорядку: пол в мастерской был усеян клубками пыли и ржавыми булавками. Именно эта портниха, женщина назойливая и болтливая, сообщила Матильде о квартире, откуда недавно съехала французская семья. Матильда мечтала спровадить с глаз долой свою золовку, ей не хотелось больше видеть в своем доме ее мрачное лицо, терпеть перепады ее настроения. Она воспользовалась случаем и уговорила Амина снять эту квартиру. Селим позвонил в дверь Сельмы вскоре после полудня. Тетка ему открыла. Она постоянно подтягивала пояс на своем бирюзовом шелковом кимоно, как будто опасалась, что оно соскользнет с ее плеч и она окажется голой. Она провела его на кухню и положила мятый Матильдин конверт на стол рядом с пепельницей, полной окурков. Сельма налила ему такой крепкий кофе, что он кое-как сделал всего один глоток. Они молча курили. Маленькое окно кухни выходило во двор, где играли дети, а женщины в линялых халатах выбивали ковры. В раковине валялась грязная кастрюля, одна тарелка и один стакан. Селим подумал: почему у Сельмы только одна дочка? Если бы были еще дети, они скрашивали бы однообразие ее будней или, по крайней мере, занимали бы ее время. Конечно, до него долетали кое-какие слухи, но он не очень-то доверял болтовне рабочих. Они терпеть не могли Мурада и потому рассказывали, будто видели, как он подбирает на дороге в Азру болтающихся без дела мальчишек, тащит их в глубину кедрового леса и дрючит. Разве это возможно, чтобы мужчина был равнодушен к такой женщине, невыразимо прекрасной даже в этом кимоно, в болтающихся на кончиках ступней бабушах? Сельма провела ладонью по столу, собрав крошки и пепел. И Селим впервые в жизни поддался порыву. Он схватил руку Сельмы и задержал ее в своей. Он почувствовал, как кожу покалывают крошки. Наверное, он хотел выразить этим жестом нежность, сочувствие, показать, как он дорожит их взаимопониманием, сложившимся много лет назад. Но как только она подняла на него глаза, Селим понял, что речь идет о другом. Сжимая ее руку, глядя на нее, он ощущал такое же возбуждение, как в тот момент, когда, оставшись один в своей комнате, прижимал к груди револьвер. Его член напрягся, и ему стало стыдно за себя и за всех мужчин на свете. Женщины могут скрывать свои желания – это можно считать везением или скорее проклятием?