Ощущались они как заклинанья: латинизированные, филигранные и цветистые. Жеребяческая радость была в том, чтобы не чувствовать себя ограниченным словами на букву С, которая уже так долго была для него за конторкой Суонзби началом всего. Он вспомнил последнюю пару дней: их позоры, свинцовость скук и требуемых приличий, всплески энергии и потрясений. Он ощущал, как из них лепятся каламбуры, или же логическое преобразование семантических блоков. Он чувствовал, как гаснет тот порыв. Чувствовал, как цветут, проседают, царапаются новые слова.
враздруг (сущ. и нар.), раздражение, вызванное испорченной развязкой
зчампенный (прил.), походка моли
Трепсвернон еще раз вообразил ту личность, что, быть может, обнаружит фальшивые статьи, его украдчивые вымыслы. Быть может, будущим читателям уже не нужны окажутся словари или какие-то бы то ни было справочники: печать и письменность могут оказаться невозможными в пару и смоге грядущего, глаголемый язык неслышен за шумом машин. Возможно, в будущем люди станут сообщаться посредством одного лишь касания, запаха и вкуса. Может, словари будут существовать для этого. Столько учености словаря ради мира, какой Трепсвернон никогда не увидит, и ощущений, каких никогда не изведает, думал он, похлопывая стопу карточек у себя на конторке, чтоб подровнять ей края.
Он отвлекся от воображенья той проказы, какую устроит этой не-штукой, этим розыгрышем, этой едва-ли-приметной чепуховиной, к принятию того, что его статьи-мистификации – единственное деянье, каким он когда-либо будет (не) знаменит, и его единственный шанс оставить в мире свой след. Жалел, что не удастся подмигнуть тому, кто, возможно, отыщет их – или наладить с тем человеком связь еще крепче.
Он вернулся к работе и прибавил окончательную точку к той словарной статье, какую писал. Дал чернилам высохнуть. Они на миг сверкнули бодрым синим глянцем на свету, а затем слова впитались в волокна карточки. Расплылись чернила лишь немного; если поднести каталожную карточку к одному глазу, удавалось различить микроскопические пряди и плески, что просачивались из-под намеренных линий и изгибов в текстуру бумаги.
Новые слова приходили к нему легче дыханья. Ему требовалось лишь аккуратно располагать их на официальный манер, а затем распихивать по соответствующим ячеям в зале. Все было так вот просто.
Трепсвернон закрыл глаза. Цвет взрыва пылал у него под веками и всего лишь на какой-то миг он ловил ртом воздух, а спину ему покрыла внезапная игристость пота. Цвет щипал-жалил ему зренье сполохом в точности тем же, как и в окно поезда днем. И то было не воспоминанье о напряженности оттенка, да и не внезапный рывок цвета поперек поля зренья, вынудивший Трепсвернона провести рукой по лицу и ослабить себе галстук: в ужас привел его сам цвет. Вспыхнул всеми оранжевыми оттенками кабинета д-ра Рошфорта-Смита и крапчатыми желтыми шкур суонзбийских котов; была в нем отчего-то и январская зелень Сент-Джеймзского парка, румянец пеликаньих окровавленных перьев и синева скрученно-лиственного лиможского фарфора из «Café l’Amphigouri». То был цвет, в каковом не было никакого смысла. Он щерился, как красный, млечно-мягкий и лимонно-наглый, кислый и едкий для глаза, звеня раскаленными добела изгибами и скользкими шершавыми лиловыми лизками.
Раздался шорох, далекий, но вместе с тем отчего-то близкий, за коим донеслось приглушенное самоцензурой ругательство. Трепсвернон дернулся – должно быть, уснул за конторкой. Глянул на часы Письмоводительской и прижал к груди портфель одним движеньем, рассчитывая, что разбудил его их перезвон и что в любой миг сейчас хлынут в двери сослуживцы, явившись утром в издательство. Но еще стоял вечер.
Он осознал, что звук, заставивший его шевельнуться, – некое ритмичное громыханье, доносящееся с этажа ниже.
– Алло? – позвал он тишину Письмоводительской.
Громыханье стихло. И за ним, тихонько, из угла донесся смех. Там располагалась лестница, ведшая в цоколь. Звук плыл наверх по лифтовому колодцу.
Трепсвернон взглянул на толстые пачки голубых каталожных карточек. Их там были сотни, тысячи – одна похожа на другую, если смешать их все вместе, его слова среди всех остальных слов.
Вот оно и есть, подумал он. То, что есть, есть. То, чего нет, того нет. Это оно ль? Оно и есть.
Донесся еще один смех, и Трепсвернон не ощутил при этом никакого триумфа. Он шатко воздвигся на ноги и принялся пробираться к шуму.
С – симуляция (сущ.)
– К этой что-то прилипло, – сказала Пип и наклонила карточку в руке к свету. Я подкатилась на стуле поближе, чтобы лучше рассмотреть. Действие это было не таким уж плавным, как мне бы хотелось: порожек лежал всего лишь за коротким отрезком ковра, но все равно потребовалось толчков шесть пяткой, чтобы до него доехать.
– Возможно, это просто пыль, – сказала я.
– Викторианская пыль.
– Вероятно, шерсть Титя, – сказала я.
Мы выискивали слова уже много часов, ставя под сомнение подлинность всех словарных статей до единой. Некогда знакомые и ожидаемые слова стали необъяснимы и нелепы, невозможно новехонькими: шарлатан, шпация и шутка – все они выглядели глупо. Чего ради монаршая особа зовется царицей – уж такое это слово-цаца, слово-мокрица? Целеустремленный видеть было так же экзотично и маловероятно, как Кецалькоатль.
– Мне кажется, это пух одуванчика, – продолжала Пип, держа в пальцах остаток чего-то и забавляясь с ним. Потом дунула.
В наш второй год свиданий и как только мы съехались, Пип купила книжку под названием «Язык цветов» (1857). Организованная по алфавиту и с причудливыми иллюстрациями, она описывала «значения» определенных цветков, флориографию (сущ.) и что может быть иметься в виду, если их включить в букет. Некоторые помню: азалия означает «умеренность», белый клевер – «думай обо мне». Не так мило, но памятно сердечник означает «родительскую ошибку», а сукновальная ворсянка – «мизантропию». Над этими двумя последними мы смеялись, а потом на следующую нашу годовщину истратили изрядно денег на целые охапки сердечника и сукновальной ворсянки – нашу жуткую шутку-междусобойчик. Вместе они не очень хорошо сочетались, а ворсянка исколола нам все пальцы.
Первыми двумя в книжке были цветы с названиями «абатина» (что значило «изменчивость») и «азбучина» («говорливость»). Я так и не нашла ни флориста, ни питомник, где их можно было б достать, да и никто не признавал, что знает, как они выглядят.
Пип выпустила остаток может-одуванчика, может-ничего из руки на пол и вернулась к своим каталожным карточкам.
– Я вижу, к причуднику присматривались, – произнесла она через некоторое время.
– Одно из первых слов, которые я глянула, когда мне досталась эта работа.
– Вот тебе и гейская повестка дня. Искать своих, – сказала Пип. Затем: – Ой!
– Что? – Я напряглась, ручка занесена и наготове.