– Разумеется, – сказала Клод, – это в детском вкусе, все эти цвета peach and cream
[17].
Я не понимал, что она говорит, но отрекаться не стал.
– Это твой подарок на день рождения, дорогой, – радовалась Бабуля. – Мы его повесим в твоей комнате.
– Верстратен над кроватью четырехлетнего ребенка? – оскорбилась Клод.
– Хочешь взять его себе? – спросила бабушка.
Кажется, только я заметил, насколько двусмыслен вопрос: речь шла о портрете или обо мне? Ответ из-за этого прозвучал убийственно:
– Я же сказала, что он мне не нравится!
Бабуля так никогда и не узнала, какое доставила мне утешение следующим своим замечанием, разрушившим неопределенность:
– Дорогая, хочу тебе напомнить, что он лучший портретист Брюсселя.
– Да хоть сам Грёз, имею я право сказать, что мне не нравится? Ладно, уже шесть часов вечера, меня ждут.
Она спешно поцеловала нас и убежала. Мы с Бабулей долго любовались произведением искусства, и наши сердца бились в унисон. Ни одна картина с тех пор не вызывала во мне такой радости. Изображенная на ней дама была моей матерью – такой, какой я видел ее в мечтах: счастливой, живой, бесконечно красивой, сияющей, а главное, нежно держащей меня на коленях.
Бабуля заказала пышную золоченую раму, чем довела мое тогдашнее счастье до последнего предела, и громадный портрет был повешен в моей комнате, напротив кровати. Так что я засыпал, созерцая образ матери – чем дальше, тем более нереальный.
Впоследствии я часто задавался вопросом, почему мать утверждала, что картина ей не нравится, хотя я видел, что она ей понравилась с первого взгляда. Можно было, конечно, объяснить ее поведение вполне банально: Клод не захотела рисковать и давать оценку произведению, не одобренному каким-нибудь знатоком; в таких случаях, чтобы не прослыть простушкой, легче сказать, что вещь тебе не нравится. Но, подозреваю, здесь была более глубокая причина – на портрете она увидела женщину уступающую. За время позирования между ней и художником в самом деле возникло притяжение. Клод была, так сказать, поймана с поличным, за обольщением мужчины, который не был ее покойным мужем, – и устыдилась. Бранить картину Верстратена значило отрицать эту оплошность, которую она считала недостойной своего вдовства.
Я так и не стал человеком со сколько-нибудь развитым художественным вкусом. Вышло так, что мне до сих пор нравится эта картина, я всегда возил ее с собой, где бы ни жил. Люди видят в ней портрет XVIII века, и я их понимаю. Когда я говорю, кто такие эти мать и дитя, зрители таращат глаза. Нелегко узнать меня в маленьком паже. Но вывод всегда бывает один: “Какая красавица ваша мать!” И, признаюсь, мне очень приятна эта оценка, для меня это образ счастья, что существовало лишь до конца сеанса у художника.
Постепенно я обнаружил, что изображение Клод действует лучше, чем она сама. Художник не только приукрасил ее, он, что главное, сделал ее более настоящей: своим взглядом, устремленным на нее, он сумел поместить ее душу туда, где пребывало ее тело, и это столь редкое совпадение наделяло мать невероятной силой.
Отныне мама была уже не женщиной, а картиной.
Мой единственный в своем роде дед понял, что со мной не все ладно.
– Ребенок видит вокруг одних стариков. Отдайте его в детский сад.
Детский сад находился на углу площади Жамблин-де-Мё. Бабуля взяла меня за руку и отвела туда под ласковые речи, словно хотела усыпить мою бдительность, отчего та удесятерилась.
Какое потрясение! Оказывается, существуют другие дети. По какой-то случайности меня забросило в класс девочек. Это меня приободрило: я опять был единственным и неповторимым.
Девочкам я понравился. Они сказали, что я не такой, как все мальчики, а славный и милый. Мне это было приятно. Я научился играть с ними в куклы и прыгать через скакалку.
Не прошло и двух лет, как Дедуля заметил, что детский сад меня не закалил. Тогда он обратился к дочери:
– Твоему сыну шесть лет, ему скоро идти в начальную школу. Он не готов.
– Почему ты так говоришь, дэдди? Он уже знает буквы.
– Не обольщайся, он слишком мягкий. Есть только один выход, моя дорогая: надо отослать его на лето к Нотомбам.
Мама побледнела:
– Бедный малыш!
– Хочу тебе напомнить, что за одного из них ты вышла замуж.
– Я вышла замуж за единственного Нотомба, который не был варваром.
– Ты вышла замуж за потомственного военного с отличной выправкой. Ты же видишь, Патрик нуждается в некоторой строгости, а твоя мать на нее не способна. Мальчик изнежен, им давно пора заняться.
– Да, но это не значит, что можно отдать его Нотомбам!
Дедуля был не тот человек, чтобы отказаться от своих планов. Он предупредил Нотомбов о моем скором приезде.
Я очень разволновался: наконец-то узнаю, имя какого племени ношу.
– Мама, ты поедешь со мной?
– Я больше не могу бывать в Пон-д’Уа, меня там терзают воспоминания.
– Бедный мой малыш, мне за тебя страшно, – плакала Бабуля.
Куда меня отправляют?
Бабуля скрепя сердце остригла мои длинные локоны.
– Вот теперь ты похож на мальчика, – сказала она с напускной радостью.
Она положила мне в чемодан не только одежду, но и пачки печенья, пакетики какао, чтобы разводить его молоком, и всякие прочие гостинцы.
– Я тебя отвезу на поезде в Пон-д’Уа, – сказала она.
– Об этом не может быть и речи, – вмешался Дедуля. – Я сам его отвезу.
– Что такое Пон-д’Уа? – спросил я.
– Это замок в Арденнах, где живут Нотомбы.
Замок! Мое нетерпение достигло предела. Я воображал себе рвы и подъемный мост.
Первого июля мы с Дедулей сели в поезд на станции “Квартал Леопольда”. Из Брюсселя в Арлон надо было ехать четыре часа. Старик снова облачился в генеральскую форму, а я – в матросский костюм. Сидя у окна, я смотрел, как проносящаяся мимо природа становится все более дикой. После станции “Жемель” начался огромный Арденнский лес, его великолепие меня оглушило.
Вид у Дедули был мрачный. Я не понимал, что он исполняет свой долг и мне предстоит пройти инициацию.
На микроскопической станции Абе-ла-Нёв нас ждала повозка, запряженная парой лошадей; ими правил слуга Нотомбов по имени Урсмар. Я ликовал: мы проедем в этом экипаже все шесть километров до Пон-д’Уа. У Дедули вид теперь был устрашающий.
Из леса вдали вынырнула башня. Пон-д’Уа меня не столько разочаровал, сколько удивил. Отсюда он казался сплюснутым; по мере приближения выяснилось, что он возведен на высоком мысу. Про него никак нельзя было сказать, что он похож на крепость: ему бы больше подошло слово “хилость”. Изящное здание XVII века явно знавало лучшие времена. Красота его заключалась главным образом в расположении – оно стояло перед высоким лесом и нависало над озером – и отдавала ветхостью. Спасал его цвет, бледно-оранжевый, переливавшийся в солнечных лучах всеми оттенками розовой охры и янтаря.