Аэростаты
Я еще не знала, что Доната принадлежит к категории людей, обиженных на весь белый свет. От ее упреков мне делалось стыдно.
– Как можно оставлять ванную комнату в таком виде!
– Прости! Что не так?
– Я ни к чему там не прикасалась. Ты должна сама осознать.
Я отправилась в ванную посмотреть. Ни лужи на полу, ни волос в сливном отверстии.
– Не понимаю.
Она со вздохом подошла:
– Ты не задернула занавеску душа. Как она, по-твоему, высохнет, если висит гармошкой?
– А, да.
– И не завинтила флакон шампуня.
– Но это же мой.
– Ну и что?
Я послушно завинтила то, что называла про себя не “флакон”, а просто “шампунь”. Мне определенно не хватало утонченности.
Ничего, Доната меня научит. Мне всего девятнадцать лет. А ей двадцать два. Я была в том возрасте, когда эта разница еще кажется значительной.
Постепенно я заметила, что она так ведет себя практически со всеми. Я слышала, как она по телефону обрывала собеседников:
– Вы считаете нормальным говорить со мной в таком тоне?
Или:
– Я не позволю так со мной обращаться.
И бросала трубку. Я спрашивала, что случилось.
– По какому праву ты слушаешь мои телефонные разговоры?
– Я не слушала, я слышала.
Когда я первый раз воспользовалась стиральной машиной, разыгралась целая драма.
– Анж! – закричала она.
Я явилась, готовая к худшему.
– Что это такое? – спросила она, указывая на белье, которое я развесила, где сумела.
– Я прокрутила машину.
– Мы тут не в Неаполе! Суши свои вещи в другом месте.
– А где? У нас ведь нет сушки.
– Ну и что? Разве я развешиваю белье где попало?
– Тебе можно.
– Не о том речь. Это безалаберность, пойми. И не забывай, что ты в моем доме.
– Я же плачу за проживание, разве нет?
– Ах, значит, раз платишь, то можешь творить что угодно?
– Нет, серьезно, как я, по-твоему, должна поступать с мокрым бельем?
– На углу есть прачечная. С сушкой.
Я усвоила информацию, твердо решив больше никогда не пользоваться ее стиральной машиной.
Довольно скоро мы добрались вообще до параллельной вселенной.
– Объясни, будь добра, зачем ты переложила мои кабачки?
– Я не перекладывала твои кабачки.
– Не отпирайся!
Это “Не отпирайся!” насмешило меня.
– Ничего смешного! Пойди посмотри.
Она показала мне в холодильнике кабачки, лежавшие слева от моей брокколи.
– Ах да, – сказала я. – Мне пришлось их подвинуть, чтобы положить брокколи.
– Вот видишь! – воскликнула она, торжествуя.
– Мне же надо было куда-то положить брокколи.
– Но не в мой ящик для овощей.
– А другого нет.
– Ящик для овощей принадлежит мне. Не смей его открывать.
– Почему? – тупо спросила я.
– Это слишком интимно.
Давясь от смеха, я бросилась к себе в комнату, чтобы не расхохотаться при ней в голос. Однако она была права: ничего смешного. Доната оказалась феерической занудой, но деваться некуда: пытаясь снять комнату, более выгодного варианта я не нашла. Мои родители жили слишком далеко от Брюсселя, чтобы я могла кататься туда-сюда.
В прошлом году я ютилась в жалкой конуре в студенческом общежитии для будущих филологов: ни за какие блага мира я бы не вернулась в это логово, где моим соседом был тошнотворный дебил и где даже в его отсутствие стоял жуткий гвалт и днем и ночью, я не могла там ни спать, ни заниматься, что для студентки большая проблема. Не знаю, каким чудом я сумела окончить первый курс, но не собиралась так рисковать в дальнейшем.
У Донаты я жила в отдельной комнате. Вирджиния Вулф глубоко права: нет ничего важнее
[1]. Пусть не самая шикарная, комната эта была для меня такой роскошью, что я соглашалась терпеть все бесчинства Донаты. Она никогда ко мне не заходила – не столько из уважения к моему личному пространству, сколько из брезгливости. В глазах Донаты я воплощала “молодежь”: когда она обо мне говорила, у меня возникало впечатление, будто я какая-то уличная оторва. Стоило мне прикоснуться к чему-то из ее вещей, как она тут же швыряла это в корзину с грязным бельем или в помойку.
В университете я особой популярностью не пользовалась. Студенты смотрели сквозь меня. Иногда, набравшись храбрости, я заговаривала с кем-нибудь из молодых людей или девушек, казавшихся мне симпатичными: они отвечали односложно.
К счастью, я была страстно увлечена филологией. Проводить почти все время за чтением или учебой не было мне в тягость. Но иногда вечерами на меня нападала тоска от одиночества. Я выходила из дому и отправлялась бродить по Брюсселю. От городской кутерьмы у меня голова шла кругом. Меня поражали названия улиц: улица Волчьего Рва, улица Угольного Рынка, улица Селедки.
Я часто заходила в кино и смотрела первый попавшийся фильм. Потом возвращалась пешком, что занимало примерно час. Такие вечера, которые я считала полными приключений, мне нравились.
По возвращении надлежало вести себя очень тихо: малейший звук будил Донату. У меня имелись строгие инструкции: закрывать двери с бесконечными предосторожностями, не готовить еду, не спускать воду и не принимать душ после девяти часов вечера. Но даже скрупулезно соблюдая все это, я могла нарваться на нагоняй.
Может, у нее были неполадки со здоровьем? Не знаю. Она утверждала, что ей требуется более длительный сон, чем среднему человеку. Список того, что вызывало у нее аллергию, рос с каждым днем. Она изучала диетологию и критиковала мою еду в таких примерно выражениях:
– Хлеб и шоколад? Не удивляйся, если заболеешь.
– Я здорова.
– Это тебе так кажется. Доживи до моих лет и увидишь.
– Тебе двадцать два, а не восемьдесят.
– Ты на что намекаешь? Как ты смеешь так со мной разговаривать?