Оливия смотрит на дом, который вовсе не Галлант.
И видит его.
Хозяин дома стоит на балконе, облокотившись на перила, черный плащ развевается в ночной прохладе, и даже с такого расстояния видны молочно-белые глаза, что смотрят на Оливию.
Даже с такого расстояния она видит улыбку на мертвенно-бледном лице, простертую руку и согнутый усохший палец, который показывает единственный леденящий душу жест. Безмолвный, но совершенно ясный.
«Иди сюда».
Луны нет, но в серебристом сиянии блестят плечо, грудь, рука: приближаются солдаты. Они направляются к ней, неистовые, но молчаливые, преследуют в темноте жертву, и Оливия понимает: встретить судьбу она совсем не готова. Поэтому опять поворачивается к двери в стене и колотит по ней кулаками снова и снова, и с поверхности отлетает мусор, обнажая железо.
«Откройся, откройся, откройся», – думает она и колотит по двери, пока, наконец, на ладони не расходится порез. Оливия ударяет по железу, кожу заливает обжигающий жар, брызжет кровь, в руке пульсирует боль. И тогда где-то глубоко внутри металла раздается звук, похожий на отголосок единственной ноты, больше гул, чем шум: замок со стоном отпирается.
Дверь в стене распахивается, и Оливия, спотыкаясь, вываливается из одной ночи в другую, из мертвого сада на влажную зеленую траву. Она падает на землю – колени становятся мокрыми от росы, – и хватает ртом воздух. Воздух, который напоен ароматом летнего дождя, а не смрадом пепла. Ароматом цветов, жизни и лунного света.
Из глубины сада доносится топот шагов. Оливия поднимает голову: к ней мчится Мэтью с ножом в руке. На секунду ей кажется, что он хочет ее прикончить – в глазах его смерть, костяшки на рукоятке клинка побелели, – но потом замечает влагу на лезвии и капающую с пальцев кровь.
Мэтью проносится мимо к распахнутой двери.
Оливия поворачивается: тени приближаются, в открытый проем извергаются семена тьмы и льются на землю как масло, пачкая почву, но Мэтью уже захлопывает железную створку.
Лязг металла заглушает голос кузена:
– Своей кровью я запечатываю эти врата!
Дверь гудит, засов со стоном встает на место. Оливия смотрит на свою ладонь: порез открыт, виднеется яркая, яростная красная полоса.
Своей кровью…
Рука Мэтью плотно прижата к створке, головой он склонился к двери. Дышит тяжело, плечи вздымаются. Оливия уже собирается потянуться к нему, но кузен разворачивается и хватает ее, до синяков впиваясь пальцами в кожу.
– Что ты натворила? – дрожащим голосом требовательно вопрошает он.
Оливия переводит взгляд с Мэтью на стену и обратно, жалея, что не может ответить. Жалея, что не знает.
В доме так шумно…
За стеной все было словно соткано из шорохов, жуткая тишина усиливала любой вздох и шаг. А в Галланте Ханна мечется по кухне, кипятит воду и подготавливает бинты. Беспрестанно кричит Мэтью, хотя вид у него такой, будто кузен вот-вот свалится в обморок. Эдгар подтаскивает стул и велит ему сесть.
Шум – как приливная волна, и Оливия с благодарностью дает ей себя омыть, радуясь звукам после столь глубокой тишины, хотя никто не заговаривает о том, что она видела, о том, что за стеной существует другой мир.
– Да как ты посмела! – сердится Мэтью, и на сей раз гневные слова обращены к Ханне.
– Я просто хотела помочь, – ворчит экономка.
– Присядь, – настаивает Эдгар.
– Ты опоила меня лекарствами!
Оливия ужасается, понимая: вот почему дверь его спальни оставалась закрытой, почему кузен так долго не выходил.
– Лучше так, чем умереть! – выкрикивает Ханна.
Ее вины тут нет; Оливия видела накануне его лицо, сгорбленные от усталости плечи, запавшие глаза.
– Тебе нужно было отдохнуть!
– Это не отдых! Не в этом доме!
– Да сядь же, – приказывает Эдгар Мэтью, который вышагивает по кухне, замотав руку посудным полотенцем, промокшим от крови.
Порез был нанесен слишком быстро, слишком глубоко – ужасная рана тянется через всю ладонь. Хоть та замотана в хлопок, на пол кухни все же падают несколько крупных красных капель.
Своей кровью…
Ладонь Оливии тоже в плачевном состоянии, но Эдгар обернул ее чистым полотном (а на Оливию даже не посмотрел). Впрочем, все мысли ее не о тупой боли в руке, не о ноющих после бега по гравию и сырой земле ступнях, не о холоде, что проник под кожу. Мысли Оливии вовсе не здесь, на кухне, а в сотне ярдов отсюда – у окраины сада. Зажмурившись, она видит останки зверушек, оживших от ее прикосновения, чувствует, как руки мертвеца тянут ее во тьму, смотрит, как два десятка танцоров рассыпаются прахом, и кусочки костей барабанят по полу бальной залы, возвращаясь к хозяину.
Эдгару наконец удается заставить Мэтью сесть.
– Ты не имела права! – негодует тот, но взгляд у него лихорадочно горит, кожа одновременно землистая и порозовевшая, и Оливия не может отделаться от мысли: невзирая на рост кузена, добрый порыв ветра мог бы свалить его с ног.
И Ханна ничего с этим не может поделать.
– Я видела, как ты родился, Мэтью Прио́р, – заявляет она. – И не стану смотреть, как ты себя убиваешь.
– Но на отца-то смотрела, – так ядовито отзывается он, что Ханна вздрагивает. – И брату моему позволила…
– Хватит! – рявкает Эдгар, скромный Эдгар, чей голос всегда тих, и его восклицание словно оплеуха заставляет Мэтью замолчать.
– Иногда… – отрывисто говорит Ханна, – ты еще такой ребенок.
Глаза Мэтью наливаются смоляной тьмой.
– Я – Прио́р, – нахмурившись, вызывающе заявляет он. – Я родился, чтобы умереть в этом доме. И будь я проклят, если моя смерть окажется напрасной. – Он разворачивается, направив всю силу своего гнева на Оливию. – Собирай вещи. Я больше не хочу тебя здесь видеть.
Оливия отшатывается, как от удара. Злость жарко разливается по коже.
«Я ведь тоже Прио́р, – хочется сказать ей. – Это мой дом точно так же, как твой. Я видела то, что тебе не дано видеть, делала то, что тебе не дано делать, и скажи ты мне правду, а не обращайся как с непрошеной гостьей, возможно, не отправилась бы на ту сторону.
Возможно, я бы сумела помочь».
Оливия поднимает руки, чтобы объясниться, но Мэтью не дает ей шанса. Он отворачивается от нее и от Ханны с Эдгаром и выбегает из кухни, оставив после себя лишь пятна крови и молчание.
Оливия взрывается, в порыве гнева сбросив со стола жестяную коробку с бинтами и пластырем.
Мэтью даже не оглядывается.
Слезы, что вот-вот прольются, жгут глаза.
Но она не позволяет им упасть. Увидев слезы, никто уже не прислушивается к тебе: ни к словам, ни к жестам, безразлично, что ты хочешь сказать. И неважно, слезы злости это или слезы печали, плачешь ты от испуга или расстроилась. Все видят лишь рыдающую девочку.