Не помню, сколько лет было мне, когда умер мастер Мальрубий. Во всяком случае, задолго до того, как я стал капитаном. Выходит, я был еще совсем мал, однако прекрасно помню, как мастер Палемон заменил его на посту наставника учеников. Мастер Мальрубий занимал эту должность с тех самых пор, как я узнал, что на свете существуют подобные вещи, и после смерти его мне многие недели – а может, и месяцы – казалось, что мастер Палемон (хотя его я любил едва ли не больше) не сможет стать нашим наставником в том же смысле, в каком был им мастер Мальрубий. Чувство нереальности происходящего, путаница в мыслях усугублялась еще ощущением, будто мастер Мальрубий вовсе не умер и даже не ушел от нас, что на самом деле он просто лежит в своей каюте, в той же кровати, где спал каждую ночь, пока обучал и наставлял нас. Есть такая поговорка: «С глаз долой – из сердца вон», – но в данном случае выходило наоборот: сделавшись незримым, присутствие мастера Мальрубия стало куда более ощутимым, чем прежде. Мастер Палемон отказывался подтвердить, что он в самом деле никогда не вернется, и посему каждое деяние свое я мерил двойною мерой: «Разрешит ли мастер Палемон?» и «Что сказал бы мастер Мальрубий?». (Он так ничего и не сказал… Палач не пойдет в Башню Исцеления, как бы ни захворал. Говорят – не знаю, правду ли, нет ли, – будто виною тому старые счеты.)
Если бы я писал все это для развлечения или же в назидание читателю, то не стал бы здесь отвлекаться на описание мастера Мальрубия, к тому моменту, как я спрятал Коготь обратно в ташку, давным-давно обратившегося во прах. Но у исторического повествования – свои нужды. Я мало разбираюсь в литературной стилистике, но обучаюсь по ходу дела и нахожу, что ремесло сие не так уж отличается от моего прежнего.
Десятки и сотни людей приходят смотреть на казнь. Я видел, как под тяжестью зрителей рушились балконы, одним ударом губившие больше народу, чем я за всю свою карьеру. Эти десятки и сотни людей вполне можно уподобить тем, кто читает книги.
Но, кроме зевак, наблюдающих казнь, имеются и другие, кто также должен быть удовлетворен. Это представители власти, от имени которой действует палач, это те, кто платит палачу, чтобы смерть приговоренного оказалась легкой (или мучительной), и, конечно же, сам палач.
Зрители останутся довольны, если казнь пройдет без проволочек; если последнее слово приговоренного будет сочетать в себе краткость и красноречие; если занесенный клинок на миг задержится, сверкая в солнечных лучах, прежде чем опустится, и им будет предоставлена возможность затаить дыхание, подталкивая друг дружку локтями; и, наконец, если струя крови после отделения головы от туловища окажется достаточно впечатляющей. Так же и вы, кто придет однажды в библиотеку мастера Ультана, потребуете от меня спорого, без проволочек, хода повествования; персонажей, которым позволено говорить лишь кратко, но красноречиво; драматических пауз, означающих, что вот-вот произойдет нечто важное; возбуждения чувств и достаточного количества крови.
Власти – хилиархи и архонты, от имени коих выступает палач, – останутся (если позволите мне продолжить сию фигуру речи) довольны, если приговоренный не сможет спастись бегством или же взбунтовать толпу и в заключительной части процедуры будет неоспоримо мертв. Они подобны импульсам, побуждающим меня к писанию и требующим, чтоб главный предмет работы оставался во главе угла, а не сбежал в предисловие, алфавитный указатель или вовсе в другую книгу; чтоб он не затерялся среди риторики и чтоб завершающий работу вывод оказался удовлетворительным.
Тех же, кто платит казнедею, дабы он сделал смерть приговоренного безболезненной или мучительной, можно уподобить литературным традициям и общепринятым схемам, которые взывают ко мне, требуя следовать им. Помню, однажды, ненастным зимним днем, когда ледяные струи дождя стучали в окна нашей классной комнаты, мастер Мальрубий – очевидно поняв, что мы не в настроении для серьезной работы, или же и сам пребывая в неподходящем для оной расположении духа – поведал нам о некоем мастере Веренфриде из нашей гильдии, жившем в древние времена. Оказавшись в жестокой нужде, он принял плату и от врагов осужденного, и от его друзей, но мастерство его было столь высоко, что обе партии, стоявшие по разные стороны эшафота, остались вполне довольны увиденным. Таким же образом и враждебные партии литературных традиций навязывают свои мнения тому, кто пишет исторические повествования – будь он хоть самим Автархом. Одни желают легкости, другие – богатства ощущений, доставленных процедурой… чтения. И мне, отнюдь не наделенному мастерством мастера Веренфрида, предстоит разрешить ту же дилемму, что и ему. В этом я и стараюсь преуспеть.
Что же остается? Сам казнедей, то есть я. Всеобщих похвал ему недостаточно. Недостаточно и того, что казнь свершена по всем правилам, согласно всем требованиям наставников и древних традиций. В довершение ко всему, дабы ощутить полное удовлетворение собою, когда настанет миг и Время поднимет за волосы на потеху толпе его собственную седую голову, он должен сообщить процедуре некую – пусть мельчайшую – черточку, изобретенную им самим и никогда не повторяемую дважды. Только тогда он может чувствовать себя свободным художником.
В ту ночь, когда я делил постель с Бальдандерсом, мне снился странный сон, и я без колебаний изложил его в своем повествовании: пересказ снов в литературные традиции укладывается вполне. А в то время, которое я описываю сейчас, когда мы с Доркас спали под звездным небом в обществе Бальдандерса, Иоленты и доктора Талоса, сидевшего у огня, я видел нечто меньшее – а может, и большее, – чем просто сон. Это уже выходит за рамки традиций, посему я заранее предупреждаю вас, своих будущих читателей, что это не имеет почти никакого отношения к событиям, которые последуют вскоре, и пересказываю я его лишь ради собственного удовольствия. Впрочем, все-таки он, войдя в мое сознание и оставшись в нем навек, несомненно, оказал определенное влияние на последующую часть повествования…
Надежно спрятав Коготь, я вытянулся на одеяле у огня. Голова Доркас покоилась близ моей, ноги Иоленты едва не касались моих ног, а Бальдандерс лежал по другую сторону костра, и толстые подошвы его башмаков находились в опасной близости от тлевших углей. Возле его плеча, спинкой к костру, стояло кресло доктора Талоса. Не знаю, вправду ли сидел он в нем, вглядываясь в ночь; в то время, что будет описано ниже, я порой ощущал его присутствие, а порой чувствовал, что его нет. По-моему, уже начинало светать – небо сделалось чуть светлее.
Шаги, достигшие моих ушей, – тяжелые, однако мягкие – почти не потревожили моего сна. Затем услышал я и дыханье – сопение зверя. Глаза мои были еще открыты, однако, скованный сном, я даже не повернул головы. Приблизившись, зверь обнюхал мое лицо и одежду. То был Трискель, тут же улегшийся рядом и прижавшийся ко мне спиной. Я не удивлялся, что он сумел отыскать меня, – помню лишь, что обрадовался его появлению.
Вскоре я снова услышал шаги – на сей раз это была медленная, твердая поступь человека. Я тут же вспомнил звуки шагов мастера Мальрубия, вместе с нами спускавшегося в темницы во время обхода камер, и понял, что это он. Плащ его был в пыли – как всегда, кроме самых торжественных случаев, – и мастер Мальрубий, как обычно, закутался в него, усевшись на ящик с декорациями.