Дальше Зи немного рассказала о себе, кратко описав свою политическую деятельность, поведав, как ее увлекают феминизм и права сексуальных меньшинств, в том числе – право на однополые браки, которое, кстати, непременно станет новой бомбой, после дела «Роу против Уэйда»
[16]. Письмо было коротким, и закончила Зи тем, что она как дочь двух судей – «чесслово!», так она выразилась – все детство смотрела, как родители по-всякому толкуют законы, а саму ее в шестом классе задержали после демонстрации в защиту прав животных перед магазином «Меха Ван Метра».
Зи рано поняла, что ее родители, будучи судьями, склонны постоянно осуждать и своих ближних. Входили в их число и дети, но братьям ее повезло больше, потому что мама довольно рано решила, что мальчиков все равно не укротишь, так что нечего и пытаться. Достопочтенные Венди Эйзенстат и Ричард Эйзенстат позволяли сыновьям шататься по улицам даже в те часы, когда другие дети уходили к репетиторам по математике, на занятия по изучению Торы, уроки виолончели или лакросса.
Алексу и Гарри – разница в возрасте у них была полтора года, учились они средненько, в еврейской грамоте не блистали, музыкой и спортом не увлекались – разрешали носиться на скейтбордах по гладким широким тротуарам Хезер-Лейн, где Эйзенстаты жили в особняке в тюдоровском стиле за три с половинной миллиона, с бассейном, оранжереей и газоном, который уходил вдаль и сливался с газоном соседнего особняка.
Дома Эйзенстаты (в основном Венди) по большей части судили Зи, хотя тогда она еще не была Зи, по крайней мере, поначалу. Тогда ее еще звали Фрэнни, Фрэнни Эйзенстат, потому что когда родители ее влюбились друг в друга – а было это в Нью-Хейвене, когда оба изучали юриспруденцию в Йеле – Ричард Эйзенстат сказал Венди Нидерман, которая сидела с ним рядом на лекции по судопроизводству:
– Про меня тебе нужно знать одну вещь: я – фанат Сэлинджера.
– Это кто такой, известный юрист? – осведомилась она.
– Хорошее у тебя чувство юмора.
– Стараюсь.
– Спроси у меня что угодно из Сэлинджера, – продолжал он. – Любой факт про семью Глассов, даже про самых второстепенных членов, про которых никто и не слыхивал, вроде Уолта и Уэйкера.
На это Венди проворковала:
– Уолт и Уэйкер Глассы! Ничего себе, ты знаешь, кто это такие! На самом деле, я тоже люблю Сэлинджера.
Вскоре после этого, когда они уже проводили вдвоем все дни и ночи – по сути, жили вместе, хотя еще так этого не называли, Ричард поехал в книжную комиссионку в Нью-Хейвене и, проявив расточительность, приобрел для Венди почти новый, даже в суперобложке, экземпляр первого издания «Фрэнни и Зуи». Словом, совершенно неудивительно, что после рождения двух сыновей, которых назвали без всяких аллюзий, родители вспомнили этот трогательный момент – как Ричард вложил красиво завернутую книгу Венди в руки, она развернула бумагу и увидела белую обложку с хорошо узнаваемым шрифтом, а потом с чувством прижала ее к груди: этот мужчина умеет меня порадовать. Они вспомнили этот момент после рождения дочери и назвали розового, пахнущего цветами пупсика Фрэнни. В первое время имя подходило ей по всем статьям, ложилось просто идеально.
А потом Фрэнни Эйзенстат подросла, и имя стало казаться ей слишком легковесным, кокетливым, она не чувствовала с ним никакой связи. Розового пупсика Фрэнни больше не существовало. Она стала человеком, который стремился самостоятельно создавать свой образ, ей хотелось выглядеть угловатой, неоднозначной, занимательно-загадочной. На собственной бат-мицве она стыдилась зеленого платья, за которым мама насильно водила ее в «Сакс». Все остальные женщины на торжестве чувствовали себя вполне уютно в подобающе женственных нарядах. Это были дамы вроде Линды Мариани, светловолосой грудастой секретарши судьи Венди, которая часто приходила к Эйзенстатам на подламывающихся каблуках и притаскивала груды документов, сложенные такой высокой стопкой, что они закрывали лицо. В синагогу Линда явилась в канареечно-желтом платье, так туго обтягивающем грудь, что эластичная ткань чуть ли не трещала по швам.
– Поздравляю тебя, Фрэнни, – сказала Линда в тот день, и обязательный ритуал объятий будто бы выдавил из Линды облачко очень женственного парфюма – так диванная подушка выпускает воздух, если на нее сесть.
После торжества взрослые отошли на один конец большой бальной залы, дети – на другой, между ними растянули ширму. На детской стороне устроили караоке, всем хотелось спеть. Поскольку им было по тринадцать лет и шел 2001 год, шутки про нестандартную сексуальную ориентацию пользовались особым успехом, так что все старались придать песням второй, неприличный смысл, связанный с гомосексуализмом. И вот, стоя на оранжево-золотистом ковре с узором из трубящих рогов, две девочки запели песню в исполнении какого-то древнего дуэта брата и сестры из 1970-х, он назывался «Донни и Мари», придумав собственные слова, держа микрофоны, оставшиеся от какой-то давно забытой бат– или бар-мицвы, или от свадьбы в предыдущие выходные.
Одна пела: «Я немножечко гомик…»
А другая пела: «Я слегка лесбиянка…»
Потом они изобразили поцелуй взасос, при этом одна заставила другую откинуться назад. Выглядеть это должно было и забавно, и противно, но ближе к концу дня, уже дома на Хезер-Лейн, когда все Эйзенстаты сидели в гостиной, открывая последние подарки – рамочки для картин, подарочные сертификаты из «Барнс и Нобл» и «Кэндлс-н-сингз», которые скоро потеряются и никогда не будут использованы, и чеки на разные суммы, кратные восемнадцати, потому что восемнадцать – это счастливое число «хай», что на иврите значит «жизнь», – Фрэнни вынырнула из волн оберточной бумаги, добрела, утопая по щиколотку, до берега, отправилась наверх, к себе в комнату, легла на кровать и стала вспоминать этих своих двух одноклассниц, спевших дурацкую старую песню.
Одно застряло у нее в голове, закрепилось, причем с такой четкостью, что картинку можно было поместить в одну из подаренных рамок: поцелуй двух девочек. За исключением этого образа, весь день казался ей фестивалем фальши: от зачитанного ею положенного отрывка из Торы – с этим она справилась хуже некуда, потому что училась всегда скверно – до игры в фанты, которую они с друзьями потом устроили в одном из банкетных залов, и по ходу дела Фрэнни выпало поцеловать взасос Лайла Хапнера, а он перед этим изображал, как президенту США дают веселящий газ у стоматолога. Рот у Лайла с виду был странный, казалось, он сейчас заглотит ее губы, как змея заглатывает мышь. Рядом с ним Фрэнни почувствовала себя совсем маленькой, как будто часть ее тела сделалась пустой и необитаемой.
Да, вот в чем вопрос: почему ей суждено идти по жизни, чувствуя себя полупустой? Она гадала, есть ли люди, ощущающие в себе полную полноту, или это всеобщая участь – сознавать, что ты представляешь из себя пакет чего-то очень вкусного, который уже наполовину опустошили.