– Но если он любил ее, Абуэлито, то почему убил?
– Я не знаю. Не знаю. Это хороший вопрос. Но я не знаю. Думаю, такова мексиканская любовь.
– Абуэлито, а что там внутри?
– Где?
– Там. Внутри.
– ¿El ropero? Да много всего. Самого разного. Хочешь взглянуть?
Дедуля идет к большому ореховому шкафу, проводит по нему рукой и берет маленький ключик с выцветшей розовой кисточкой на конце. Он дважды поворачивает его в замке, и тот издает кажущийся знакомым звук, дверцы со вздохом распахиваются, и из шкафа пахнет вещами старыми, словно рубашка, которую гладили столько раз, что она стала коричневой.
Дедуля показывает мне свою курсантскую форму и какой-то красный узелок.
– Этот носовой платок принадлежал моей матери. Во время революции она дала обет Деве Марии – просила ее сохранить мне жизнь. Из моей грудной клетки пришлось выпилить три ребра. Вот они, – говорит он, развязывая платок и кладя ребра мне в руку.
Они легкие, как старые деревяшки, и желтые, как собачьи зубы.
– Дедуля, а это правда, что ты потерял их в ужасной битве?
– О да! Ужасная была битва, ужасная.
– Тебе не хватает твоих ребер?
– Ну, не так чтобы очень. – Он берет старый пожелтевший снимок. На нем он, молодой, сидит на плетеной скамейке, а глаза у него такие удивленные, будто он ничего не знает об этом мире. – Ко всему можно привыкнуть, я этому научился, – добавляет он, глядя на фотографию и вздыхая. – Почти ко всему.
– А это что? – спрашиваю я, беря вышитую наволочку.
– Это? – говорит Дедуля и достает из наволочки какую-то ткань в полоску карамельного, лакричного и ванильного цветов. – Это rebozo твоей бабушки, она носила ее, когда была маленькой девочкой. Это единственное recuerdo, оставшееся у нее с тех времен, со времени ее детства. Caramelo rebozo. Так она называется.
– Почему?
– Я не знаю. Может, потому, что похожа на конфеты, а ты как считаешь?
Я киваю. И в этот момент ничего не хочу больше, чем эту материю золотистого цвета, цвета карамелек из топленого молока.
– А можно мне взять ее?
– Нет, mi cielo. Боюсь, она не моя, и потому я не могу отдать ее тебе. Но ты можешь ее потрогать. Она очень мягкая, словно кукурузные рыльца.
Но стоит мне прикоснуться к caramelo rebozo, как со двора раздается пронзительный крик, и я отскакиваю назад, словно rebozo – это огонь.
– ¡¡¡Celayaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaa!!!
Это кричит Бабуля, такое впечатление, будто она сильно порезала себе палец. Оставляю Дедулю и caramelo rebozo и бегу, хлопая дверьми, перепрыгивая через ступеньку. Добежав до двора, вспоминаю, чему учила меня бабушка:
– ¿Mande usted? Что прикажете?
– Ах, вот она. Селая, сладенькая, подойди ко мне. Не бойся, дитятко мое. Помните, как мы пели, когда она была маленькой? ¡Que maravilla!
[109]Она была очень похожа на Ширли Темпл. Вылитая Ширли, клянусь вам. Еще в пеленках, но старалась, что было сил, помните? Нужно было послать ее на шоу талантов, но нет, никто меня не послушал. Подумайте только о тех деньгах, что она могла бы принести в дом. Иди сюда, Селая, дорогулечка. Вставай на этот вот стул, а мы проверим, умеешь ли ты петь как прежде. Ándale, спой для своей бабушки. А ну, тихо!
– Я… не знаю.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Не знаю, помню ли я. Я тогда была маленькой.
– Чепуха! Тело помнит. Взбирайся сюда.
Родственники начинают скандировать: Que cante la niña, Lalita, que canta la niña, Lalita
[110].
– Стой прямо, – приказывает Бабуля. – Отведи плечи назад. Сглотни. Набери в грудь побольше воздуха. Вот так. А теперь пой.
– Милая малышка, милая малышка, tan-tarrán-tara tara-ta, tara-ranta-ranta-ran…
Мой голос поначалу слаб, но потом я раздуваюсь, как канарейка, и пою во весь голос.
– МИЛАЯ МАЛЫШКА, МОЯ, МОЯ МАЛЫШКА, МАЛЫШКА… МОЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!
Молчание.
– Нет, – как ни в чем ни бывало говорит Бабуля. – Петь она не умеет. Хучи, сыграй песню, что я так люблю, песню моих времен, Júrame. Ну давай же, не упрямься. Todos dicen que es mentira que te quiero
[111]…
Остаток вечера я прячусь наверху и наблюдаю за происходящим на вечеринке с укромного балкончика, где никто меня не видит, мое лицо прижато к ограждению, оно охлаждает горящую кожу. Однажды моя голова застряла между металлическим завитком и цветком. Меня пришлось высвобождать с помощью куска коричневого хозяйственного мыла, после чего голова у меня болела… от железных прутьев и от ругани в мой адрес. А сердцу было больно оттого, что братья смеялись надо мной, но я не люблю вспоминать об этом.
Музыка и струйки сигаретного дыма поднимаются вверх, словно джинны. Другие дети уже спят – там, где упали. На стуле. Или на груде пальто. Или под столом. Где угодно, только не в кроватках. Но никто этого не замечает.
Тела внизу движутся и вертятся, словно цветные стекляшки в калейдоскопе. Столы и стулья придвинуты к стенам, чтобы освободить место для танцев. Проигрыватель играет Vereda tropical. Тетушки в шелковых платьях, таких узких, что, кажется, сейчас взорвутся, как бутоны орхидей, смеются своими большими ртами, подобными цветам, и воздух сладок от женских духов и от мужского одеколона, которым душатся здесь, в Мехико, он слаще, чем цветы, и подобен сладким словам, что шепчут женщинам на ухо, – Mi vida, mi cielo, muñeca, mi niña bonita
[112].
Мужчины в костюмах-акулах, серых с небольшими вспышками синего, или оливковых, отсвечивающих золотом. Белый накрахмаленный носовой платок в грудном кармашке. Мужская рука ведет женщину, когда они танцуют, легкое касание, слегка походящее на движение, которым направляют воздушного змея – «не улетай слишком далеко». И женская рука, лежащая в мужской руке формы сердца, а другая его рука на ее больших в форме сердца бедрах. Прекрасная женщина с черными-пречерными глазами и темной кожей, наша Мама, в нарядном атласном платье цвета фуксии, купленном в «Трех сестрах» на углу Мэдисон и Пуласки, серьги у нее хрустальные, в тон платью. Шуршание чулок о кремовую нейлоновую комбинацию с кружевными чашечками, плиссировкой и одной бретелькой, всегда одной, ленивой и спадающей, просящей о том, чтобы ее вернули на законное место. Мой Папа в завитках лавандового сигаретного дыма, его горячий рот прижат к маминому уху, он что-то шепчет ей, его усы щекочут ее, его мощная шея, и Мама запрокидывает голову и смеется.