Я приоткрываю глаза. Колеблется слабое пламя светильника, словно крадет у темноты кусочки пространства — вот мелькнула нога фараона и обратившийся в змея посох… Это фреска про Исход из Египта.
У меня был свой Исход, и не один. Рожденный от Гора, я стал Изначальным. «Мать настояла на египетском имени для нашего первенца, — смеялся отец, — а я сказал ей, что все равно Оригена будут помнить как христианина, даже когда о языческих идолах и думать забудут!» Будут ли, отец?
Будут ли меня помнить в веках? И кто тогда помянет ту, что выносила и родила меня — с ее горшками, с мокрыми пеленками, с моими разбитыми коленками? Встретимся ли мы с ней в вечности лицом к лицу, узнаем ли друг друга, когда Ты, Господи, осветишь наши жизни, когда, может быть, самое незначительное окажется великим пред Тобой? Пеленки, коленки… Или это забудется, как муха забывает свой вчерашний полет, как песчинка падает в бездну моря и не созерцает более солнца?
Я совершал свой Исход много раз. Всё, чего ищут простаки, за что борются под солнцем — всё это бросил я к Твоим ногам, как думал я тогда. А теперь не вижу, ради чего.
Так и мы наблюдаем теперь лишь смутное отражение, но однажды увидим всё лицом к лицу. Теперь я знаю Его лишь отчасти, но однажды познаю так, как и Он познал меня.
Ученики. Вот я и дети, которых дал мне Господь — так могу сказать я о них. Ты просто дал их мне, просто привел — и я учил, чему и как мог. Не мне судить, что удалось. Мне кажется, я их любил — всех тех, кто задавал несуразные вопросы, кто уходил и возвращался, кто не желал принимать очевидное и кто спешил невесть что себе напридумывать. Так ведь и Ты нас терпишь, верно?
И все же… Любил ли я их? Или любил свой талант учителя? Один из них был акробатом на рыночной площади, забавлял народ, собирал медяки. А потом решил стать богословом. Я вошел тогда в класс чуть раньше, чем обычно, ученики уже собрались на своих местах, а он стоял на моем, и подбрасывал мячики, нелепые цветастые мячики, выкрикивая слова:
— Причина! Природа! Единое! Необходимое! Сущность! Свойство! Состояние!
— Синий раньше был природой! — кричали ему.
— Род! Качество! — не унимался он.
Увлекшись своим весельем, он не заметил моих шагов. А я… я отвесил ему затрещину. Шарики покатились по полу, ученики взревели от смеха. Он лишь потер затылок, он привык к зуботычинам на городском рынке, он извинился и бросился подбирать шарики — а я пнул один из них, синий, он закатился под дальнюю скамью, и лежал там весь наш урок, как падшая человеческая природа. А я все объяснял, как недостойно обращать в шутовство великую «Метафизику» Аристотеля…
Но может, то и была настоящая жизнь — в этом задорном смехе, в радости бытия, в открытости миру? Может, жонглером был в тот раз именно я с этой метафизикой, с невнятными, никчемными словами?
Или Ты, Господи?
Тебе нужен был Авраам, онемевший от ужаса, изнывающий, но покорный — он вел на заклание любимого сына, чтобы в последний миг его остановил ангел. Тебе нужен был я распростертым на пыточном ложе. Говорят, и я сам говорил много раз: это было испытание, Господь знал, что Авраам выдержит, но этого не знал Авраам.
И все-таки… Зачем? Ты просто жонглируешь нами?
«Любишь ли ты Меня?» — так спрашивал Ты Петра. Если бы сейчас Ты так спросил меня, я бы сказал: «А Ты — меня, Господи?» И я не знаю, что бы Ты мне ответил.
Надсадно кричит петух. Если я раскрою глаза, увижу, как сереет мрак, как уползает очередная ночь. Но я не пойму, зачем мне дано еще одно утро.
И пребывают с нами вера, надежда и любовь, трое их, но больше прочих — любовь.
Для чего этот бессмысленный ужас под названием «жизнь»? Отчего я не чувствую веры, не имею надежды, не обретаю любви? Скоро придет утро — что я скажу этим людям, которые соберутся здесь ради Тебя — и будут ждать сло́ва из моих пересохших уст?
Хватит ли у меня сил хотя бы подняться на ноги?
Когда я проснусь…
Июль и сосны
К морю хотелось просто отчаянно. Три лета подряд — три бесконечных лета подряд! — Денис с морем не общался. Два из них он протопал в кирзачах, там и в реке удалось искупаться пару раз: протекала через их южнорусский городок живописная речка, да только купаться солдат не водили. А на третье лето, после дембеля… да просто как-то не сложилось: сперва было не до того, а потом уже и билетов не достать на юга. А так хотелось влажных объятий и просторного горизонта! И только вот в этом мае удалось ухватить полторы недели моря в Херсонесе. Так ведь не хватило!
В детстве Дениска на море ездил почти каждый год: в Крымский Судак, поближе к сказочным Коктебелю и Карадагу, или в абхазскую Пицунду к озеру Рица, или на капризно-дождливую Балтику — литовская Паланга, Рижское взморье. Это была священная статья семейного бюджета: искупать деточку в соленой воде, чтобы всю зиму не болел. Когда ушел отец, с деньгами стало туго. Мама заняла, поехала тем же летом с ним в Алушту, развеять грусть-тоску и доказать себе, что еще нравится мужчинам… а потом отдавала долги до следующего отпуска. Так что еще три лета тосковал Дениска то в теть Лидином деревенском домике, то в лагерях в Анапе, где море вроде как было, да только водили на него строем и далеко не каждый день, а купание было совсем малышовое.
И когда в его четырнадцать они на две недели поехали в Саулкрасты, поселок в Латвии с бесконечными дюнами и белобрысыми красавицами, это было настоящим чудом и счастьем.
Вот и теперь — недели в Крыму не хватило. И потому их с Верой (и с рюкзаками!) ждал Рижский вокзал, самый маленький в Москве, самый уютный, самый отпускной и каникулярный — не то, что шумный и суетливый Курский, с которого уезжали не только в Крым, но и вообще куда угодно. А рижские фирменные поезда со строгими проводницами, что носили элегантную форму, говорили с легким акцентом и разливали по первому требованию чай — это была уже почти Европа. Бедноватая, плацкартная, серпастая и молоткастая — но все-таки Европа. Впрочем, в их случае даже не плацкартная — дешевых билетов к морю летом не достать. Пришлось раскошелиться на купейные.
У Веры в Юрмале жил дядя, моряк на пенсии, племянницу он привечал и пускал к себе. Но, конечно, без молодого человека. Но разве трудно снять жилье в курортном городке в разгар сезона? Денис был уверен, что найдет его легко, притом недалеко от Веры в ее Яундубултах.
Эти латышские названия станций, как едешь от Риги, Денис зачем-то выучил еще в детстве, может быть, потому что звучали они забавной сказкой. Юрмала (вовсе не юркая и не малая!) начиналась с сосновой станции Приедайне — вот и древнее местное предание. Потом Лиелупе, там лупят лилипутов, потому что они шалят, а латыши строгие. Потом первая приморская станция Булдури, это бултых в море со всей дури. Потом Дзинтари, смысл этого названия Денис уже тогда знал точно, этим же словом и косметика местная называлась, да и на русский похоже: Дзинтари — Янтари. Ну, а следующая станция, во всей Юрмале центральная, точно для отставных военных: Майори. И переводить не надо! Потом Дубулты (доболтаешься ты у меня, говорит товарищ майор), а в ответ — следующая станция Яундубулты, я не доболтаюсь. Вот точно прибалты были не болтливы. Дальше начинались какие-то Асари-Вайвари (то ли косари-варвары, то ли караси вареные!), но Дениска их порядок запоминать утомился и потому не придумал им запоминалок.