— Жизненно, — согласилась она.
— Так мне не ходить?
— А еще у жизни бывает свой коммос
[16], свой плач, похороны собственных надежд. Ведь если никто пока не умер, это же не значит, что некого оплакивать, верно? В комедиях не бывает коммоса, впрочем, ты говоришь, что в нынешних комедиях не бывает и всего остального.
— Идти ли мне? — Феликс настойчив.
— Не знаю, друг мой, — улыбается она, — как захочется. Не думаю, что смеяться — грех.
— Но театр — языческий!
— Как и весь наш город. Если совесть не пускает — не ходи. А если сомневаешься…
Она хотела бы сказать «спроси епископа», но он уже не спросил. Видимо, по той простой причине, что знал ответ заранее.
— Не пойду! — спешно отвечает Феликс, словно предупреждая этот самый вопрос, — а к тебе вернусь завтра, заберу священный сосуд.
— Заходи, поболтаем. Мне скучно одной, я помогаю Филоксену с хозяйством, а иногда и немного с ремеслом, но знаешь, работать уже трудно, больше наощупь приходится. К тому же он совсем неразговорчив, а старость порой болтлива…
— Обязательно приду! — в ответе Феликса звучит скрытая радость, — маран-ата!
Торжественное приветствие, возвещающее приход Господа — не слишком ли пафосно для обычного прощания? Но он такой, горячий неофит… новообращенный.
— Приходи сперва ты, — улыбается она, — и будь здоров. Vale
[17].
— И ты будь здорова!
Он заглядывает в лавку: попрощаться с хозяином дома, — и идет к дому возлюбленной — передать через привратника, что не сможет принять приглашение по особым обстоятельствам, но сердечно благодарит за него.
Почему его так тянет к Паулине, этой благородной… нет, слово «старуха» здесь неуместно, к этой достойной матроне — этого он пока не понимает и сам.
Но день на этом не завершен, долгий, сложный, день Солнца, как говорят вокруг, или Господень, как называет его он заодно с единоверцами. Едва он отошел от двери Делии, его поприветствовал какой-то невнятный человек в сером плаще с капюшоном. Хотелось бы сказать, что он был надвинут на самые брови, но на самом деле незнакомец не прятал лица — такое не спрячешь. Горбоносый, курчавый выходец с Востока, каких много в Аквилее, со сладким и одновременно хищным взором черных глаз, постарше Феликса. Он назвал прежнее, римское имя, которое Феликс старался забыть.
— Мое имя Феликс, — тут же отозвался он, — а кто ты?
— Маний Цезерний, — представился он, — но если хочешь изначальное имя, Иттобаал. Я финикиец родом, торгую тканями, а мой патрон — Тит Цезерний Стациан.
Феликс невольно вздрогнул. Он достаточно нахватался слов из Писания, чтобы услышать в имени чужака прозвание лжебога Ваала. И он, оказывается, из клиентелы
[18]
самой влиятельной аквилейской семьи…
— И у меня есть к тебе дело особого свойства.
— Я не покупаю и не продаю тканей.
— Еще бы, человеку из такого рода, как твой, это не пристало. Но мое дело совсем иное. Ты нужен Цезерниям.
— При всем моем почтении к этому прекрасному дому… чем?
Он хотел было сказать, чем они могут быть полезны мне, но вовремя сдержался.
— Я думаю, обсуждать это лучше не здесь и не сейчас. Что, если нам за час до заката прогуляться по Юлиевой дороге за пределами городских стен, подальше от морской сырости в этот зимний день? Смотри, дождь кончился, вечер обещает быть сухим. И в театр ты, как я слышал, не собираешься.
— Объясни, чего от меня ждешь.
— Не волнуйся, — хитрый хананей
[19]
оскалил белые зубы, — какой же торговец выкладывает сразу весь товар и называет конечную цену? Поговорим сперва… ну, скажем, об одной общности людей, которая может навлечь на себя гнев правителей, особенно после эдикта божественного Траяна
[20]…
Намекнуть яснее было нельзя. Отступать — тоже.
— Я буду там за час до заката — твердо сказал Феликс.
Что за день сегодня ему выпал!
А вечер и вправду выдался безветренным и сухим, какие редко случаются в зимнюю пору в Аквилее — подходящая погода и для театральных представлений, и для загородных прогулок. Финикиец его уже поджидал у городских ворот, и они, словно двое давних приятелей, неспешно двинулись по мощеной дороге, помнившей чеканные шаги легионов и грохот варварских повозок (тогда всем казалось, что его в этих краях впредь уже не услышат). За городом живых сразу начинались обители мертвых — семейные гробницы, сперва пышные, как у Цезерниев, потом попроще, а затем они уступали места пустым в эту пору садам, полям и хозяйственным постройкам в отдалении. Напоминание о бренности жизни и о возрождении всего живого новой весной.
Что останется от нас через тысячу или две тысячи лет? — подумал Феликс. Имена. Имена на гробницах. Имена тех, кто похоронен, и божеств, которым приносили свои мольбы хоронившие. И если кто из них додумается поместить на камень еще пару строк от себя, изречение любимого поэта или выражение скорби, — это и будет единственным следом на земле, единственным свидетельством, что мы не просто знали буквы и умели обтесывать камень, но думали, чувствовали, любили и страдали. Некрополи, города мертвых, — вот что расскажет грядущим поколениям о том, как мы жили.
Но пока что надо было жить, а значит, выяснить, что нужно финикийцу.
— Как ты меня нашел? — спросил Феликс, сходу переходя в наступление.
— Не хотелось вторгаться в дом, где ты живешь, следить у всех на виду, — пожал плечами финикиец, — а у каких дверей ты бываешь чуть не каждый день, выяснить было не так уж и трудно. Хороший торговец, он как кот — умеет ждать.