Затхлый запах выстуженной дачи никак не выветривается из волос. Мама вымыла посуду, ушла в спальню и попросила не беспокоить.
К устроилась на широком подоконнике, хотя ей это запрещено. Сидит и дирижирует вечерними событиями. Погасила все лампы – пусть никто не знает, что она сидит на окне и смотрит. В комнате совершенно темно, но она и так знает, где что стоит. Стол, книжные полки – далеко от стены или близко. Представляет, как приятно почувствовать едва заметное и словно живое сопротивление, когда ведешь пальцем поперек рубчиков обтянутого зеленым вельветом дивана. Как тяжелы бронзовые подсвечники, как приятно пахнут мамины сигареты “Данхилл” в квадратной винно-красной с золотом коробочке. Она видит комнату, но комната не видит ее. Никто ее не видит. К любит темноту: чернота за окном смешивается с чернотой в душе, границы между двумя чернотами размываются, как на влажной акварели. А главное вот что: если все черно, то ничто уже не кажется таким уж черным. И она сама – часть этой не такой уж черной черноты.
А квартира постепенно становится частью ее самой. Квартира всегда будет обставлена именно так, как в это мартовское воскресенье 1976 года; всегда можно побродить по комнатам, приоткрыть и закрыть дверь, выглянуть в окно. Память в памяти. Прячущиеся в углах тени никогда не рассеются, мамины снотворные так и будут лежать в верхнем ящике комода в прихожей, с левой стороны. В холодильнике всегда будет стоять зеленая глянцевая баночка с желтым сиропом, который К разрешено пробовать только в особых случаях – иначе разжиреешь. И женщина в окне напротив всегда будет продолжать крутиться в вальсе, как будто вращения целой Земли недостаточно, чтобы развеять ее грусть.
К будет возвращаться сюда всю жизнь. День за днем, ночь за ночью. И всегда она будет сидеть на широком подоконнике в темной квартире, сидеть и наблюдать людей в окнах. Вот они беззвучно переходят из комнаты в комнату в своих освещенных теплым абрикосовым светом квартирах.
Близкие и недоступные.
Я ищу и собираю сведения о моей семье, но почти ничего не нахожу. А иногда нахожу, но… это как идти зимой по болоту. Земля покрыта снегом, белая, подмерзшая, – и вдруг нога проваливается, сапог заливает ледяная жижа. Если знать – можно обойти. Поэтому лучше всего перепрыгивать из одного квадратика памяти в другой. И осознать наконец: между ними пустота.
Итак, мою маму звали Салли Коэнка. Салли Коэнка, дочь Видаля Коэнки.
Фамилия деда объясняется просто: оказывается, был в Испании такой маленький городок Куэнка. Там когда-то жили наши предки. Но в 1492 году король Фердинанд и королева Изабелла решили выгнать из Испании всех евреев. Когда я росла, эта необычная для Швеции фамилия звучала как дурацкий припевчик из детской песенки. Или заклинание. Я пыталась узнать у мамы, но она каждый раз раздражалась. Она раздражалась не только при упоминании имени моего деда, своего отца, а и когда речь заходила о родственниках с его стороны. Я не понимала почему. А когда повзрослела, спросила – почему? Потому что эта фамилия означает отторжение. Странно: будто мама живет на краю пропасти и каждую минуту заглядывает в бездну, а там течет ледяная река с торчащими острыми камнями. Один неверный шаг – и конец.
Ей конец – значит, и мне конец.
Я начала читать книги. Надо же узнать, что это за год – тысяча четыреста девяносто второй? Писала письма ученым, историкам и теологам. Никто не ответил; все то же замерзшее болото со скрытыми промоинами. Попробовала, чувствуя себя полной идиоткой, несколько сайтов с поиском родственников: есть ли в мире еще кто-то с фамилией Коэнка?
Ответ пришел из Лондона. Некто Джой. Возможно, он может мне чем-то помочь.
А ваша фамилия Коэнка? – Нет, но я был женат на женщине с такой фамилией.
Мы обменялись мейлами.
Я собираюсь приехать, хочу разобраться. – Разумеется, чем могу, помогу.
Ничего не произошло, никуда я не поехала. Работа, дети, развод. Но заноза осталась.
Как-то я спросила маму: где похоронен Видаль Коэнка? Не помню, я была там только один раз. – Когда? – В тот раз. – В какой тот? – Когда его хоронили. Они там все были, несли его гроб. Они мне чужие, не хочу иметь с ними ничего общего.
Написала этому лондонскому Джою, но он не ответил. Снова начала перебирать сайты с поиском – выяснилось, что у него есть сын в Калифорнии. Ваш отец Джой, как его найти? – Он умер.
Возможно, мы родственники, написала я, хотя не уверена.
Ответ пришел мгновенно.
У меня в Лондоне живет кузина. Она готова вам помочь.
И электронный адрес.
Так я встретилась с Линдой.
С родственницей.
Она мне понравилась с первого взгляда. Линда отвела меня на кладбище Хуп-Лейн
[35] в Лондоне. Семейная могила. Там похоронены мой дед Видаль Коэнка и его брат Морис Коэнка, их сестры с мужьями. И их родители, Флора и Соломон, мои прабабушка и прадедушка. Настоящая семейная могила.
Семья. Моя семья. А я никогда не знала, где и когда они жили.
Впервые в жизни я видела сефардское кладбище. Длинные ряды плоских надгробных камней из доломитового мрамора – крыши последних домов умерших. Горизонтальные, как море, горизонтальные, как движения пальцев Линды, – она водила по строкам надгробных надписей на иврите и ладино, будто они были высечены шрифтом для слепых. Любимый муж. Любимая, вечно оплакиваемая жена.
Разумеется, пошел дождь. Опытная Линда раскрыла синий в белый горошек зонт. И так, под зонтом, мы переходили от могилы к могиле, пока не дошли до матери Линды, и тут она заплакала. Все эти люди мне были совершенно неизвестны, но она-то разговаривала с ними, сердилась, спорила и соглашалась, раздражалась. И молилась на испанском языке пятнадцатого века. Я посмотрела по сторонам – действительно, горизонтальны, как море. Море с серыми мраморными волнами.
Мы ушли, прячась от дождя под синим зонтиком в белый горошек.
Воительница утраченной памяти
Фессалоники, 29 апреля 2019 года
Катрин проснулась 29 апреля в Фессалониках. Что делает этот город со своей тенью? Забывает про ее существование или делает вид, что забыл? Не замечает или намеренно прячет, не желая признавать?
Она еще не открыла глаза, но уже почувствовала, как мимо открытой балконной двери с нервным свистом проносятся стремительные, отточенные стрелы стрижей.
Место чужое, но она чувствует себя как дома.
Мера забвения. Как ее определить? Как определить то, что необходимо забыть и не нанести при этом вреда хрупкому пространству жизни? Привычные действия – отмерить растворимый кофе, почистить зубы, пока закипает электрочайник. Помнить все нельзя. Память, если ей тесно, может взорваться, как шары урана в бомбе. Памяти нужны провалы. В математике памяти всего два действия: выбрать или отвергнуть. Сито золотоискателя. Мы не хотим признавать то, с чем нам трудно было бы жить. Но можно ли назвать это забвением? Бывает, какая-то мелочь всплывает из глубин памяти, куда ты ее вытеснил, – и невольно вырывается стон стыда, боли или отчаяния.