Извини, проспала немного.
Закурила сигарету, вышла из кухни и пошла взять газеты и молоко. Входную дверь оставила открытой. Волна холодного воздуха обдала лицо колючими брызгами и хлынула в дом, разбавляя и освежая застоявшийся, отяжелевший от дыхания трех спящих людей воздух. Постояла немного. Чистое, прозрачно светлеющее небо изготовилось исполнять главное, а может, и единственное условие своего существования: дать птицам возможность полета.
Рита окинула глазом соседские участки. Искусственные цветы в больших глиняных вазонах, недавно вошедшие в моду разноцветные садовые гномики, тщательно сформированные, постриженные шары и пирамиды самшита. Посмотрела на свой палисадник. Лепестки гортензий стали тонкими, как бумага, но, вопреки зиме, опадать не хотели. Ни у кого нет таких гортензий, как у нее. Особенно голубые – она подкармливает их алюминиевыми квасцами. Да, еще месяц назад они были голубыми. Были и лиловые, и темно-, и светло-розовые, а теперь все поблекли, как отголоски сна. Летом разрастаются так, что оставляют белые царапины на руках прохожих. Иногда жалуется кто-то из соседей. Рита выслушивает, кивает, но у нее даже мысли не возникает подойти к цветам с секатором.
Она упорно пытается отыскать хоть что-то, что отличало бы это знаменательное утро от других, – и не находит. Слизняки на низкой каменной ограде, желтая роза у калитки, чудом сохранившая несколько нераспустившихся бутонов. В дождевой бочке, раскинув прозрачные крылышки, дрейфуют узкие штрихи дохлых жучков-водомерок. Почему-то наводят на мысль о смертности всего живого.
И я тоже смертна.
Но я же богата! Вот мои дубы замерли в ожидании лета, молоко оставляет белые следы на стекле, в кустах пересвистываются мои горихвостки. У меня в саду растут пышные гортензии. Der Herr ist mein Hird, mir wird nichts mangeln…
[3] У меня есть все, кроме чего-то… сама не знаю чего.
Проследила, как поднимаются и тают колеблющиеся восьмерки сигаретного дыма. А этот мрак в душе… может, это тоже счастье? На мгновение Рита решила – почему бы нет? Никто еще не составил реестр признаков счастья. Но тут же отвергла такое предположение – оно показалось ей неправильным и даже оскорбительным.
Она прислушалась. Теперь и он встал. Муж. Забулькала вода в сливной трубе. Рита представила, как он заполняет умывальник холодной водой, потом открывает кран с горячей и добавляет ровно столько же, отсчитывая вслух секунды. Моется мочалкой, с головы до ног. Ритуал, обычай… обычность обычаев, будничность будней. Уже двадцать лет она слышит одну и ту же фугу утренних звуков.
Сигарета погасла. Надо бы заняться обычными утренними делами, но она задержалась у открытой двери.
Видела бы меня мать… Видела бы мою калитку, мой сад, мою наружную дверь, мою прихожую с телефонным столиком, мою гостиную, мои ковровые покрытия, мои три спальни и ванную комнату. Видела бы она электрический камин с притворяющимися настоящими тлеющими головешками, видела бы пианино, на котором занимаются девочки. Видела бы вогнутое зеркало в позолоченной раме в прихожей – мир в нем кажется больше и круглее, чем в действительности.
Увидела бы – и сразу поняла: ничто не напрасно. Грэнж-парк-авеню, 37, – скольким пришлось пожертвовать, сколько соблазнов преодолеть. Конечный пункт всех желаний и стремлений. А вот это странно. Стремления конечного пункта не имеют. Неизвестно, как у других, но у нее точно не имеют. Сколько она в себе копалась, пока не поняла: я состою из стремлений и желаний. Вот и сейчас. Скрипнуло зубами чувство долга: надо бы пойти приготовить завтрак… Успею. Взяла веерные грабли, начала собирать сухие листья под гортензиями и улыбнулась – пять минут, не больше. Нарушение ритуала, но желание взяло верх. Долг – основа ее существования, что ж… сегодня она показала ему нос. Почему бы не украсть чуть-чуть у зимнего рассвета, почему бы не побыть пять минут Робин Гудом? К тому же ей очень нравится податливость земли, шелест листьев, быстро растущий влажный ворох – тело занято механической, монотонной работой, а мысли текут легко и свободно.
Мать давно умерла, а Рита думает о ней с возрастающей с каждым годом нежностью. Хотя прекрасно знает: мать ни за что не смирилась бы с ее тайной, с ее позором. Ты – настоящая дочь своего отца, сказала бы Эмилия презрительно, а в ее устах это был самый суровый приговор; никто из ее восьми детей на отца похож не был. Даже теперь Рита слышит ее упреки, сжимает зубы и иногда еле удерживает стон стыда – словно бы и не похоронила этот стыд много лет назад. Похоронила и годами забрасывала могилу. В ушах по-прежнему голос матери, ее сильный немецкий акцент, особенно заметный в минуты раздражения. И слова, внушительные и неотвязные, как звон церковных колоколов: грех рожден из зла, а последствия страшны – вечная разлука с Господом.
Все из-за твоего отца.
Листья собраны. Осталось, конечно, несколько штук – не ползать же за ними на коленях. Хорошо бы постоять еще пару минут. Послушать, как на подстриженных дубах вдоль тротуара пересвистываются снегири, самой превратиться в дерево, стать такой же неподвижной и бессловесной, выждать, пока стихнут упреки матери.
Но уже нет времени. Приготовить чай, поджарить хлеб, собрать Ивонн в школу.
Да посмотри же, мама, посмотри вокруг!
Я здесь живу. Это моя жизнь. Мой дом ничем не отличается от других, ничто не отличает меня от других женщин, которые именно сейчас, в халатах и войлочных тапках, ставят чайники и готовят завтрак для семьи. У меня есть рыжий кот, он сладко потягивается, пока я мою посуду. Это не чьи-то, а мои руки открывают дверцу буфета, достают жестяную банку с мармеладом и режут хлеб – тонко, чтобы хватило на неделю. Это моя солнечно-желтая кухня. Скоро спустится по лестнице мой муж, а моя дочь, как всегда, до последнего валяется в постели, и мне придется ее будить, вытащить из-под ног бутылку с водой – с вечера была теплой, а теперь холодная и скользкая, как ящерица. Но Ивонн все равно не проснется, пока я не стяну с нее одеяло. Тогда она замерзнет и откроет глаза.
Это моя жизнь.
Так все и происходит. Ее муж спускается по лестнице, первым делом хватается за “Ньюз Кроникл” и погружается в чтение. Пьет свой чай, а Рита соскребает с хлеба подгоревшие кусочки. Черные крошки сыплются в раковину. Диктор по радио бубнит новости. Она поднимается в спальню будить дочь. Все как и быть должно. Такова и есть ее жизнь – ежедневные ритуалы, раз и навсегда заведенный порядок. Небрежно утепленный, но добротный дом в Лондоне – ее царство.
Тогда почему же ее грызут сомнения?
Через час дом опустел. Она напоила Ивонн чаем и проводила в школу. А он, накануне обретенный муж, позавтракал, хмыкнул несколько раз, пока читал, – тоже своего рода ритуал – надел шляпу, чмокнул ее в щеку, закурил и пошел к метро.
Увидимся вечером, дорогая.
Что ж… его ждут двенадцать часов работы в городе, ее – ровно столько же, двенадцать часов, работы дома. Работы и одиночества.