– Юродивые в рай не попадут, – раздался голос с потолка. Софи подняла голову и увидела Леона Фишера, облокотившегося на перила балкона и угрюмо смотрящего на Клэр. Он был толстым, в тесном пиджаке, кожа отдавала желтизной.
– Спускайся, Леон, – сказала Клэр. – Иди пообщайся с Софи.
– Я и отсюда могу с ней общаться, – сказал Леон сварливо. – Клэр, я смахнул коробку с твоего комода. Что за новое безумие тобой овладело?
– Какую коробку?
– Полную ужасных маленьких инструментов, похожих на жуков. Они все закатились под кровать и стулья. Я начал было собирать их, но меня просто поглотила пыль. Неужели ты никогда не делаешь тут уборку?
– Нет, Леон, не делаю.
– Зачем тебе все эти бесформенные маленькие рожки, и трубочки, и палочки?
– Я играю с ними, – самодовольно сказала Клэр. – Поскольку я не могу позволить себе большие, у меня есть маленькие.
Леон начал очень медленно спускаться по лестнице, держась за перила, рука его выглядела неестественно мягкой, как перчатка, наполненная водой.
– Кто тут юродивый? – спросила Клэр, с таким беспокойством наблюдая за его продвижением вниз, словно то был ребенок и его первая прогулка по лестнице.
– Я думал о своем сыне. Я не знаю, кого имел в виду Блейк.
– Хочешь выпить?
– Нет. А что вы сделали с «Шато Марго»?
– Мы о нем позаботились.
– Что вы с ним сделали? – он подошел к дивану, осторожно, как восстанавливающийся после операции, опустился рядом с Софи и издал чудовищный кряхтящий вздох.
– Ты над чем-нибудь работаешь? – спросила Клэр у Софи.
– Сейчас нет. Возможно, займусь позже.
– Как, должно быть, приятно ни над чем не работать, – сказал Леон. – Как приятно читать, не будучи скомпрометированным целью. Ты, должно быть, богата.
– Я больше не отношусь к работе серьезно, – холодно сказала Софи. – И дело не в деньгах.
Леон закашлялся скрипучим смехом.
– Если бы у тебя не было денег, ты бы отнеслась серьезно, – сказал он.
– Я работала над русским фильмом, – сказала Клэр. – Слава богу, они по-прежнему застряли в реализме, в Золя-помешательстве. Делать субтитры для них – это всё равно что подписывать картинки в детской книжке.
– Я помешан на Золя, – сказал Леон. – Я без ума от всего, что случилось вплоть до первого января 1900 года. Что ты сделала с вином, Клэр?
– Почему бы тебе не попытаться переводить? – спросила Софи.
– Переводы занимают слишком много времени. У меня не хватает терпения ни на что, кроме готовки. И гонорары просто оскорбительны.
– Это потому, что ты богата. Богатые всегда оскорбляются деньгами… Почему у тебя на голове такое афро, Клэр? Почему, черт возьми, ты не возьмешь себя в руки?
– Возвращайся к своей идиотке-жене, старикан, – сказала Клэр с раздражением. – Софи, ты голодна? Я приготовила прекрасный обед.
– Я должен быть дома, – объявил Леон, ни к кому в особенности не обращаясь. – Я должен читать отвратительную магистерскую диссертацию. Это мучение. Вы не можете представить себе, какое это мучение… Эта женщина – учительница, она хочет повысить квалификацию, но ненавидит предмет, который сама же и выбрала, и ненавидит меня. Это всё – надувательство.
– Когда мы с Леоном были женаты, столетия назад, – начала Клэр, – мы ходили на разные встречи, которые иногда превращались в вечеринки, и я сидела у ног Леона и слушала разговоры мужчин. О… как они говорили! Я думаю, это называется цивилизованной болтовней. Это было так не похоже на всё, что мне доводилось слышать в Конкорде, где я выросла; но запомнила я, как ни странно, не то, о чем они говорили, а их жен, особенно тех, что постарше, которые, как пенсионерки, ждали возможности вымолвить словечко или два. И это всё, что я запомнила.
– Чепуха! – нетерпеливо перебил Леон. – Ты слишком сентиментальна. Ты всегда ненавидела интеллектуалов, потому что чувствовала себя на их фоне нееврейской какашкой!
– Интеллектуалы! – вскричала она. – Эти дилетанты! Эти напыщенные хлыщи!
– О, Клэр! – запротестовал он. – О, не говори так! – Он выглядел искренне обиженным.
– Не кричи на меня, – сказала она.
– Ты меня расстраиваешь. Это были серьезные люди…
– Ладно, ладно, прости меня, – сказала она. Он покачал головой. Они долго смотрели друг на друга, затем Леон очень тихо спросил:
– Ты поставила вино в морозилку? Ничему-то ты не учишься. Я уверен, что ты засунула его в ящик со льдом.
Клэр нахмурилась и сдвинулась в своем кресле ровно настолько, чтобы создать впечатление, будто она отвернулась от Леона.
– Ты собираешься во Флиндерс летом? – спросила она Софи.
– Думаю, да.
– Твой муж – адвокат, не так ли? – сказал Леон. – У вас есть дети? Нет? Тем лучше. У меня есть сын от второй жены. Уверен, ты помнишь ее, Клэр, – он слабо хихикнул. – Ему двадцать, но мозги как у новорожденного. Вчера я получил от него письмо – должно быть, он нашел марку в сточной канаве, – и совершил ошибку, прочитав его перед своей первой лекцией – американская литература девятнадцатого века, – и это оказалась… поэма. О великом единстве всего – кстати, обязательно прочитайте письмо Фрейда к Ромену Роллану по этому поводу, – об отце главного героя, который отрицает единство всего, о его молитве об освобождении отца от буржуазных уз. Он считает, что история началась в 1948 году, когда он родился. Я пытался избавить его от этого заблуждения, но мои знания – ничто против его невежества. При малейшем намеке на идею с моей стороны он мягко улыбается, как будто я навечно проклят. Он носит резиновую повязку на волосах, чтобы они не лезли в глаза, пока он изучает стену перед собой, на которой и возникают его видения, а живет он в ужасных трущобах в Ист-Ориндже. Если бы только он хотел что-то спасти – мир, например. Но он глуп, глуп. Единственный фундамент его привилегий – я – навечно обречен читать лекции об Уильяме Дине Хауэллсе, который наводит на меня тоску. Разве это справедливость?
– У тебя нет памяти, – печально сказала Клэр.
– Это всё, что у меня есть.
– В 1939-м ты раздавал листовки на Шестой авеню. Тогда у тебя были готовые ответы на любые вопросы.
– И мы с тобой жили вместе, – сказал Леон.
– Мы никогда не говорили о любви.
– В этом не было необходимости.
– Мы все были одного пола, – сказала она, расхохотавшись.
– Да, да… – возбужденно воскликнул Леон. – Никто не платил за нас! По пятницам я ездил в Бронкс и зажигал свечи для матери, читал в метро, счастливый, ненасытный. Я работал у Поджерских, и, хотя они почти ничего мне не платили, иногда они спрашивали моего совета, потому что я был студентом! Целыми днями они пили чай, оставляя свои жирные отпечатки на стаканах, и знали всех своих работников по именам; иногда играли в карты со стариком – ох, как же его звали? – который управлял револьверным станком. По пятницам они закрывались рано, чтобы мы все могли вернуться домой до захода солнца. Однажды на их глазах я отрезал ломтик салями ножом, который только что использовал для сыра, и они вскричали от ужаса; они бы уволили меня на месте, если бы я не ходил в вечернюю школу.