– Зеккар?
– Зеккар, – сухо подтверждает Нуреддин, явно раздраженный его апатичностью.
– Зеккар – это я, – заявляет толстый мальчик, показывая на себя пальцем, чтобы наверняка поняла и Наима.
И она медленно, старательно и точно повторяет его жест и говорит:
– И я тоже.
Они глуповато улыбаются друг другу.
Мальчика зовут Реда. Наима затрудняется определить точную степень родства между ними, но он уже, восторженно тараторя, закрывает магазин.
– Поедем в дом твоих родных, – переводит Нуреддин, садясь за руль. – Он сказал, что его отец немного говорит по-французски и что он наверняка знает, кто ты.
Юный Реда дает указания водителю, одновременно делая ряд звонков. Наима не знает, что он говорит по телефону: очень быстро и без улыбки. Она понимает только (кажется, понимает), что он называет ее «француженкой». Ее это раздражает, без всякой весомой причины, как будто подчеркиваемая им инаковость ей оскорбительна.
Через несколько километров они останавливаются у огромных железных ворот, и Реда принимается колотить по ним кулаком. Вскоре ворота со скрипом открываются, и Наима видит три разноцветных дома, розовый, желтый и белый, стоящие неровным треугольником на участке голой земли, где бегают куры. Как только ворота закрываются, стайка детишек высыпает из домов им навстречу. В этой ватаге веселых оборванцев Наима вдруг различает лицо Мирием, своей старшей сестры, вернее, лицо, словно сошедшее с фотографии из семейных альбомов, где Мирием еще семь лет. У девочки, которая, смеясь, приближается к ней, в точности те же черты.
– Шемс, – односложно представляет ее Реда.
Услышав свое имя, малышка принимается что-то лепетать и тянет Наиму за руку, и для той в этом есть что-то абсурдное: лицо такое знакомое – а звуки такие чуждые? Не в силах оторвать глаз от Шемс, она думает: это моя плоть и кровь. Она представляет себе содрогания и слияния хромосом (всплывают далекие воспоминания о школьном учебнике по биологии), которые ухитрились, с разницей в тридцать лет и по разные стороны моря, из тысячи возможных сочетаний создать Мирием и Шемс, таких до странного похожих. Никогда еще биология не была для нее столь наглядной.
Девочка ведет ее за руку в белый дом и усаживает на диванчик в старомодных узорах, который тянется вдоль трех стен. Здесь удушающая жара, сгустившаяся за закрытой дверью. Вскоре в комнату приходит старик, за ним пара лет по шестьдесят, женщина неопределимого возраста – наверно, потому, что голубизна ее глаз так цепляет взгляд, что всего остального за ними не видно, – и две молодые женщины, которые (с облегчением констатирует Наима) носят на голове лишь легкие цветные косынки. Дети, за исключением Шемс, стоят за дверью, хихикают и разглядывают незнакомую родственницу, подталкивая друг друга локтями.
Нуреддин остался снаружи, где, наверно, курит сигарету за сигаретой и смотрит на безуспешные попытки кур взлететь. Внутрь дома, в эту интимную зону, ему нет доступа как чужому семье. Ему остается небольшое пространство между воротами и дверью. Он даже не пытался последовать за Наимой, и она жалеет, что его тут нет. Невозможность поговорить с окружающими встала перед ней во весь рост, как только ее усадили. Не за что зацепиться взглядом, в комнате нет никакой мебели, а единственное окно слишком высоко, чтобы что-то из него увидеть. Наима не может притвориться, что молчит, потому что задумалась. Она смотрит на них. Они смотрят на нее. Смущение борется с бесконечной доброжелательностью. Старик не улыбается, возможно, боится, что от этого лопнет тонкая морщинистая кожа на его лице, но у всех остальных уголки губ подняты. А потом вдруг, как будто всем пришла одна мысль одновременно («Это молчание решительно невыносимо»), разговор завязывается сам собой на смеси языков. К удивлению Наимы звучит даже английский:
– Семья, all is
[104] хорошо? – спрашивает одна из молодых женщин и смеется собственной фразе.
– All is хорошо, – подтверждает Наима.
И они заключают хором:
– Альхамдулиллах. Хвала Аллаху.
Очень скоро Наима уже изображает жестами свое генеалогическое древо, рисуя в воздухе кружки, обозначающие ее деда Али и бабушку Йему, черту, ведущую к ее отцу Хамиду, и, нарисовав рядом с ним целую череду кружков, принимается перечислять своих дядей и тетей: Далила, Кадер, Клод, Хасен, Карима, Мохамед, Фатиха, Салим. Потом она возвращается к началу строки, тыча пальцем в кружок Хамида (как будто он так и остался там, когда закончилось движение ее руки), и проводит черту к себе и своим сестрам: Мирием, Аглая и Полина. Дети в дверях смеются и, подражая ей, пишут в воздухе имена, кружки и черточки. Но тут молодая женщина, говорившая на несуразном английском, встает и подходит к этому невидимому генеалогическому древу с боязливым почтением, какое внушают хрупкие вещи, те, что от малейшего неловкого жеста могут рассыпаться. Она показывает пальцем на верхний кружок, Али, и, проведя горизонтальную черту, добавляет имена братьев: Джамель – за его именем следует печальное молчание – и Хамза. Сморщенный старик, к которому устремляются все взгляды, медленно вертит в руке трость с набалдашником из слоновой кости и, кажется, ничуть не интересуется своим включением в воздушную схему. Молодая женщина продолжает суетиться рядом с Наимой: из кружка Хамзы она выводит еще два, Омара, сидящего здесь с женой и детьми – тот маленький мальчик, которого Али не любил за то, что он родился раньше Хамида, теперь почтенный отец семейства, – Амара, который отсутствует, но здесь его дочь, начинающий спец по генеалогии, Малика, и еще десяток кружков повисает рядом на невидимых нитях семейных уз. Среди них Ясин, тот незнакомый кузен, чей телефон она выбросила, и Фатхи, отец Реды. Услышав свое имя, толстый мальчик из лавки сам изображает от двери соединяющую их тонкую линию. Из кружка Джамеля выходят три: Аззедин, голубоглазая Лейла без возраста и без мужа и Мустафа. Линия потомства Джамеля так коротка, что Наима понимает: он тот самый человек-кошмар, о котором говорила ей Далила, тот, кого арестовал ФНО в 1962-м, тот, что поставил финальную точку в рассказе об Алжире, стране смерти.
Все смотрят на нарисованное в воздухе ничто, как будто это собор из кружев. Наима и Малика переглядываются, улыбаясь, среди парящих кусочков семьи, которые им удалось собрать воедино, потом делают шаг навстречу друг другу и обнимаются. Лейла тоже встает, чтобы заключить в объятия вновь прибывшую, вслед за ней и жена Омара. Впервые, с тех пор как она вошла в ворота, Наиме хорошо. От этих объятий, которые заменяют все и, главное, отсутствие общего языка. Здешние женщины обнимают ее, как это делала одна только Йема – не символическим жестом, а по-настоящему сгребают в охапку. Она чувствует, как расплющиваются о ее тело их груди, жемчужинки их бус оставляют на коже красные метки, она вдыхает запахи их плоти и пота.
Малика что-то говорит Шемс, и девочка приносит кипу старых фотографий, которые Малика властно вкладывает в руки Наимы:
– Тебе.